Император Петр Алексеевич также не издал ни звука, поскольку
в разговорах с княжной Екатериной не находил ни малейшего удовольствия. Вот
наперегонки с ней скакать верхом — дело другое, всадница она отменная. А все
прочее... Честно говоря, княжну Екатерину он не находил ни красивой, ни даже
привлекательной. Его вообще раздражали точеные высокомерные красавицы. Именно
такой была его прежняя невеста Мария Меньшикова, по слухам, нашедшая свою
смерть в далеком сибирском Березове. А этот городишко за тридевять земель, и
судьба Меньшиковых волновали молодого императора не просто мало, а вообще никак
не волновали. Его неразвитый ум не способен был к длительному, напряжению, и
вспышки мудрости, прозорливости или просто трезвой разумности не только не
просветляли его, но вызывали огромную усталость, вплоть до головной боли.
Чудилось, состояние равнодушна и даже отупения, которые приходили им на смену,
были для Петра спасением в том мире, в коем он вынужден находиться, — в
мире непрерывного напряжения, в мире недоверия всем и каждому, в мире
постоянной опасности. Петр не верил, не мог поверить, что на вершины богатства,
власти его занесло навсегда. Утром он просыпался с мыслью, что это закончится
так же внезапно, как началось, и он никто, снова никто, забытый сын царевича,
которого не пощадил, которого убил собственный отец...
Самыми лучшими минутами в жизни Петра были тихие утренние
мгновения, когда он уже вполне проснулся, осознал, что в бездны ничтожества не
сброшен, и, свернувшись клубком в своей роскошной постели, мог вполне
насладиться покоем. Минуты эти были кратки, на императора обрушивалась жизнь
дворца и двора — шумная, кричащая, слишком яркая, назойливая... А он вообще
недолюбливая слишком громкие звуки, слишком яркие краски, слишком необычных или
даже обладающих незаурядной внешностью людей — именно потому, что смутно чуял
некую угрозу во всем, что слишком. И даже слишком красивых женщин не любил, за
исключением тетушки своей Елизаветы Петровны, которая, с ее синими глазами и
каштановыми волосами, с детских лет являлась для него идеалом гармонии. А
вообще-то ему нравились русоволосые, сероглазые, с нежным румянцем, тонкие
станом девушки с мягкими повадками и негромким голосом... Вроде вот той,
которая сейчас спешила от дома Долгоруких в сопровождении горничной княжны
Екатерины.
Конопатое смышленое личико субретки выражало сейчас крайнюю
степень изумления, почти придурковатости. Глаза ошеломленно шныряли по лицам
мужчин, руки изумленно всплескивали, а с губ срывались какие-то
невразумительные словечки:
— Барин, вот диво-то!.. Диво дивное! Оне как рубаху
сняли — а там... во какие! — И горничная описала руками впереди себя два
внушительных полушария. — Святой истинный крест, не вру!
Петр ничего не понимал, но с удовольствием смотрел на
незнакомую девушку в простеньком сарафанчике, перехваченном под высокой грудью.
Одета просто, но на крестьянку не похожа. Сарафан в ту пору был отнюдь не
только нарядом простонародья. Его носили и крестьянки, и женщины из небогатых
дворянских семей, и в городском сословии, да и дочери княжеские, графские им не
брезговали. Дело было только в качестве материи, из коих шили сарафан и рубашку.
Этим и различалась одежда богатых и бедных.
Петр отметил, что сарафан незнакомой девушки сшит из
хорошего голубого атласа с белой полосой посредине, шедшей сверху вниз и
унизанной меленьким речным жемчугом. Из такого же жемчуга было ожерелье, в два
ряда охватывающее стройную шею и спускавшееся на грудь, которая заметно
волновалась под миткалевой сорочкой. Да и румянец, то взбегавший на щеки, то
сменявшийся бледностью, показывал, что девушка очень взволнована.
Ее взгляд перебегал с одного лица на другое со странным
выражением ожидания. Мельком улыбнулась она княжне Екатерине Алексеевне,
которая уставилась на нее не то удивленно, не то насмешливо, а потом взглянула
на загадочного испанского курьера, которому так и не было оказано никакой
помощи, — и возмущенно вспыхнула.
— Да будьте же милосердны, ваше сиятельство,
дядюшка! — воскликнула она. — Неужели вы хотите, чтобы этот человек
умер у вашего порога? Где же добросердечие ваше?
— Дядюшка?! — возмущенно воскликнул старший
Долгорукий. — Эт-то что еще за племянница у меня завелась? Да я таких
племянниц по грошику в базарный день полсотни наберу! И ни одна пикнуть не
посмеет, а ты... Кто такая?! Отчего языком бесчинно молотишь?
— Меня Дашей зовут, — уже спокойнее произнесла
девушка. — Дарья Васильевна Воронихина.
Брови Алексея Григорьевича тоже взлетели чуть не выше лба.
— Данька? Дарья Воронихина?! Да ты не дочка ли Софьи...
Сонечки? Ну конечно! Ее глаза! Как же я сразу не узнал?! Иван, взгляни, ты
только взгляни, — возбужденно обратился князь Алексей к сыну, на миг забыв
разделявшую их вражду и зависть. — Катя, посмотри!
Он всплескивал руками, так и этак поворачивал девушку,
оглядывая еще пуще разрумянившееся лицо. Наконец взгляд его упал на императора,
который с нескрываемым любопытством наблюдал за этой суматохой, и князь Алексей
Григорьевич приложил руку к груди:
— Простите великодушно, ваше царское величество. Мать
этой девицы была моей любимой троюродной сестрою. Сонечка выросла при мне,
будучи много младше: я уже женился, а она к тому времени только входила в пору.
Дочь ее — живой портрет своей матушки, видно, какой та была красавицей в свои
года. Искали ей хорошего жениха с достатком, а она возьми да и убеги с
каким-то... — Он взглянул на вспыхнувшую Дашу и оборвал себя: — ...с тем,
кто по сердцу пришелся. Отец у нее был мягок да жалостлив: единственная дочь,
росла без матери, он все ей и спустил, а на мой бы характер такое — я бы с нее
кожу живьем содрал!
Лицо у князя вдруг сделалось угрюмым, он метнул угрожающий
взгляд на свою дочь... Княжна Екатерина вспыхнула, отвела глаза.
Внезапно раздался грозный рык, потом суматошный вопль, и
общее внимание переметнулось от невесть откуда взявшейся Даши Воронихиной на
Волчка, который отскочил от Хорхе и прыгал теперь вокруг Никодима Сажина.
Староста, о котором уже все успели забыть, пытался уйти со
двора усадьбы, таща за руку заглядевшуюся на Дашу дочку, однако Волчок
преграждал ему путь и еще норовил куснуть посильнее.
— Куда ж ты направился, голубчик? — весело спросил
князь Иван Алексеевич. — Неужто не хочешь больше правды требовать с того,
кто твою дочку сильничал?
Он захохотал, сестра его тоже не сдержала смеха. Никодим еще
пуще насупился, Мавруха забегала лживыми глазами, а до Петра Алексеевича и
князя Долгорукого только сейчас дошло то, что остальные уже давно сообразили...
Получается — что? Эта красавица и тот чумазый парнишка,
которого Сажин обвинял во всех смертных грехах, — одно лицо?!
Они переглянулись, потом враз обернулись к Даше и уставились
на нее:
— Ты... ты... это ты?!