Я вспоминаю всех этих животных и вижу их так же явственно, как людей. Пасущиеся в одиночестве лошади в Черной-Горе, большерогий скот Пушты, коровы, по брюхо погруженные в илистые воды Дельты, бухарестские собаки — все самостоятельные, свободные, бредущие в поисках еды по свету, в котором нет четкого разделения на человеческое и животное. В Сфинту-Георге на рассвете я вышел в деревянный сортир, стоявший во дворе. Будка была такой низкой, что штаны приходилось спускать снаружи — внутри можно было стоять, только согнувшись пополам. Чтобы затем привести одежду в порядок, опять надо было выйти. Тут-то и напал на меня красный петух, метя клювом в то, что я пытался сокрыть. Куры на мгновение перестали разгребать мусор и восторженно взирали на него, а я, перемахнув через изгородь, понесся к спасительной двери дома. Петух уже не преследовал меня, но я испугался, потому что оболочка мира, которую в повседневной жизни мы полагаем раз и навсегда сложившейся реальностью, на мгновение дала трещину. Где-то за Перметом, возможно, в Кошине, с боковой дороги выехала на шоссе женщина на осле. Она была такой старой, сожженной солнцем, сморщенной и вечной, что, если бы не одежда, если бы не рукотворная материя, ее можно было принять за часть животного. В пыли и зное женщина и осел в сотый или тысячный раз преодолевали привычный путь. Их тени на белой каменистой тропке сливались воедино, как и их судьба.
Эта моя четверка на возу проезжает уже который день. Всегда в одно и то же время, торопясь успеть до темноты, всегда усталые после целого дня в лесу, по размякшему снегу и грязи, у лошадей силы тоже на исходе, когда они, свесив морды, еле-еле шлепают по воде и в их движениях ощущается та же тяжеловесность, что и в фигурах сидящих на возу мужчин, их опущенных руках и головах, покачивающихся, словно те вот-вот заснут. Когда они начинают исчезать в тумане, животное от человеческого уже не отличить. Я гляжу им вслед и воображаю запах, который остается после них в холодном воздухе: стынущего конского пота, мокрой бурой одежды, липнущих к спинам влажных рубашек, выработанной кожи упряжи и навеки заключенное в материи благоухание монотонных усилий. Так пахло от пары пастухов в немецком ресторанчике в Шпринге, так пахнет плетень Надькалло и так пахнет поезд «Червона Рута», уходящий на рассвете из Делатыни в Квасы, и старые дома в Сулине пахнут так же. Я жил в одном из них к югу от реки. Дело было днем, я вошел и через приоткрытую дверь увидел темную комнату. На большом диване лежали люди. Трое-четверо, а может, и больше. В сплетении полуобнаженных тел я различал только худые детские руки, выступающие из-под легкого покрывала ступни, остальное тонуло в полумраке. Возможно, там были и взрослые, женщины, мужчины, все семейство. Я чувствовал запах тени и тяжелого сна. Они схоронились от безжалостного белого неба, но зной явился следом, словно они сами его излучали. Кто-то, кажется, со мной поздоровался, но никто не пошевелился. На фоне светлых простыней их кожа казалась почти черной. Я переступил порог чужого дома и видел чужих людей в тот момент, когда они были наиболее беззащитны. Жизнь покидала их, они погружались в летаргию и вовсе не пытались укрыться, как не скрывают свой сон прирученные животные. Я пошел в свою комнату и никогда больше их не видел. Запомнил только темные тела, насыщенные материальностью и тяжелые, словно им уже не суждено было подняться.
Да, не стану скрывать, меня интересует финал, распад и все, что оказывается не таким, каким быть могло бы или быть должно. Все, что замерло на полпути, не имея сил, охоты и идей, все, чему не суждено выжить, не суждено оставить след, все, что воплотилось ради самого себя и не пробудит жалости, не будет оплакано, не запомнится. Настоящее совершенное время. Истории, что длятся ровно столько, сколько их рассказывают, и вещи, что существуют лишь, пока кто-нибудь на них глядит. Да, я не могу от этого отделаться, от всех этих осколков, необязательного бытия, излишков, избытка, который не представляет собой ценности, сокровенного, которым никто не интересуется, тайн, которые канут в Лету, и памяти, которая поглотит самое себя.
Заканчивается март, и я слышу, как во мраке стекает с гор снег. Словно мир по-змеиному меняет кожу. Каждый год у меня возникает одно и то же ощущение, и с каждым годом оно становится все более отчетливым: это и есть подлинное лицо моих краев, моей части континента — вот эта изменчивость, которая ничего не меняет, это движение, которое исчерпывает само себя. Однажды в канун весны стечет не только снег, но и все прочее. Бурая вода унесет города и веси, животных и людей, выполощет все, обнажив земной скелет. Метеорология рука об руку с геологией призовут к порядку сомнительный союз истории и географии. Вечное возьмет в оборот преходящее. Элементы займут свои места в нетленной таблице Менделеева, и, чтобы объяснить бытие, станут не нужны ни фабулы, ни истории.
Где-то на берегу залива Лалези, в окрестностях Юбе я видел военную базу. За редкими ограждениями из колючей проволоки стояли палатки. Вылинявшее полотно обтрепалось и обвисло. Из-под полотнищ торчали босые ноги спавших на раскладушках солдат. Было воскресенье. В нескольких шагах от них на пляже разлеглись отдыхающие из Тираны. По сути, колючей проволоке нечего разделять. Ни у тех, ни у других ничего не было. Они могли встать и уйти вместе со всем своим скарбом. Если убрать палатки и пляжные зонтики, берег будет выглядеть так, как когда-то. Останутся только никому не нужные бункеры, память о предыдущей эпохе, теперь постепенно превращавшиеся в часть ландшафта.
Все здесь существует только ради себя самого. Люди впитывают время, словно губки. Проникаются им, накапливают, будто собирают про запас, опасаясь, что оно может закончиться. Порой я сажусь в машину и несколько часов езжу по окрестностям. В тридцати-сорока километрах от дома. Зарываюсь в клубок шоссе, проселочных дорог, путей напрямки через луга или рощи, поскольку нашел на карте хутор Нижняя Галлия или Вифлеем, или три жалкие халупы, именуемые Украиной или Сибирью. Я не сочиняю. Можете проверить: «Бескиды Низкие и Погорье» (Государственное предприятие картографических издательств им. Эугениуша Ромера, Варшава-Вроцлав, издание пятое), левый верхний угол. Но по дороге я забываю, куда ехал. Стоит свернуть с главной дороги, как меня охватывает ощущение, что мировое пространство густеет, становится неподатливым, что на самом деле оно делает одолжение всем этим домам, хозяйствам, этой убогой усадьбе за оградой, всему тому, что едва проклюнулось, едва показалось на поверхности земли и теперь пыталось выжить. Но все выглядит и течет повседневно, словно бы безнадежно, не рассыпаясь лишь по причине чистого фатализма. Бетон, кирпичи, сталь и дерево смешиваются в случайных пропорциях, словно рост и упадок не смогли сговориться раз и навсегда. Прежнее имеет вид испорченный, покинутый, отрешенный и бессильный, а новое выглядит дерзко и вызывающе, поскольку демонстративно пытается заглушить стыд прошлого и страх перед грядущим. Все сплошь — временность, преходящесть, настоящее, без устали совершающееся время, все могло бы исчезнуть в один момент, и пространство не пострадало бы, немедленно срослось и разгладилось, словно ничего не произошло. Ведь это напоминает пролог к тому, что никогда не начнется, периферию без центра, пригороды, лишенные кульминации города и простирающиеся по самый горизонт. Да, пейзаж это поглотит, на прорехе пространства появится небрежный шов, ибо существование этих мест, этих захолустий, которые я проезжаю и которые люблю безнадежной любовью, исчерпывается в процессе самого своего существования, поскольку смысл их исчерпывается в попытке выжить. С этой точки зрения они настолько близки природе, что в туманные предвесенние дни почти не отличимы от фона. Еще мгновение — и низкое небо затворится, захлопнется, и все исчезнет. Вот почему я так тороплюсь с этими своими поездками, с этой тягой к конкретике, которая моментально обращается в прах и приходится воссоздавать ее из слов. Не знаю, по какой причине все это существует, и давно потерял надежду отыскать ответ, так что на всякий случай записываю все по ходу дела, чтобы равенством подменить справедливость и смысл.