На полке у меня стоит черная коробка из-под литровой бутылки «Абсолюта», а в ней килограмм десять монет, и когда на меня нападает хандра, я высыпаю их на стол и вспоминаю все рестораны, магазины, вокзалы, бензозаправки, все такси и автобусы, в которых мне давали сдачу этой мелочью. Вспоминаю вещи и места: уличные лотки в Саранде, пункты оплаты на словенской автостраде А1, паромы на Тисе, паркометры на площади Сентхаромшаг в Бая, большие желтые бочки с пивом на улицах Станиславова, сигареты, рюмки, стаканы, музыкальные автоматы, аудиогида с байками для туристов в костеле Святого Иакова в Левоче… Я всегда возвращаюсь с полными карманами монет, никогда не спускаю мелочь полностью, потому что верю в такого рода бытовую магию, которая снова приведет меня в те края хотя бы затем, чтобы еще что-нибудь купить на оставшиеся деньги. Хотя что купишь за сто леев с Михаилом Храбрым?
[83]
Ничего. Можно просверлить в этих основательных, тяжелых кругляшах дырочки и носить на шее, как медаль за отвагу. Во всяком случае, мои сокровища поднимают мне настроение в паршивые дни. Я могу воображать все те ладони, через которые прошли монеты, и придумывать дороги, по которым они скитались из города в город, от деревни к деревне. Я вижу всех этих мужчин, выпивающих в трактирах, женщин на базарах и детвору возле лавочек со сладостями. Кто знает, сколько раз мои сто леев с дырочкой из конца в конец пересекали Семиградье, Молдавию и Валахию, Мунтению, Ольтению, Добруджу и Дельту, прежде чем полностью обесценились. В этом увесистом кружочке, словно на жестком диске компьютера, записана история богатства, нищеты, страсти, прибыли, убытков, а также хоссы, бессы и рецессии, но я не в силах ее считать, могу лишь хранить. Я набираю целую пригоршню монет, пересыпаю сквозь пальцы и чувствую, как от меня ускользают пространства, время, общественная и экономическая история вместе с человеческими судьбами, чувствую, как Карпаты, Чешско-Моравская возвышенность, Большая Венгерская низменность, Румынская низменность, Трансильвания и кусок Балкан обращаются в тихий звон. Однажды на автостраде номер 19, в нескольких километрах от Сату-Маре, мы увидели цыганский табор, озаренный пурпурным сиянием заходящего солнца. Три-четыре телеги на обочине, бедность пополам с нищетой, тощие кони и драные полиэтиленовые кибитки, раскинутые над движимым имуществом. Внутри постели, одеяла, матрасы, женщины, детвора, кастрюли, бардак людской жизни, но в солнечных лучах это буквально полыхало, словно готовилось исчезнуть, вознестись к небу, будто гигантский Илья-пророк, а мужчины, чинившие жалкие упряжки, были смуглее собственных длинных теней. «То, что нужно», — воскликнул Пётрек и чуть ли не на полном ходу остановил машину. Схватив фотоаппарат, он бросился к цыганам. Начал переговоры, но световая феерия грозила вот-вот закончиться, так что он замахал мне, чтобы я подошел и взял на себя финансовую сторону предприятия. Я вынимал из кармана горсти крон, форинтов и леев — согласно очередности наших странствий — и знаками объяснял, что, мол, очень даже и исключительно охотно, сколько пожелаете, в границах разумного. Их главный, худой, жилистый, в белой футболке, смотрел на мелочь, где одних форинтов было минимум на два доллара (до венгерской границы три шага), наконец скривился, презрительно махнул рукой и сказал: «Nu, tigari».
[84]
Я отдал ему все, что у меня было: пачку «Снагов», остатки «Мальборо» и «Карпат». Он взял, пошел к своим — поделиться. Через пару минут солнце зашло, а они двинулись по направлению к Сату-Маре. Три-четыре разбитые телеги обращались во мрак и небытие, поскольку вовсе не были частью нашего мира. Ни семьсот лет назад, когда на Пелопоннесском полуострове европейское сознание впервые отметило присутствие цыган, ни 4 мая 2000 года, когда мужчина, напоминающий собственную тень, бросил мне: «No, tigari», потому что полагал, что хлопоты, связанные с деньгами, превышают их ценность. Год спустя я стоял на светофоре где-то за Сибиу — может, это было в Кристиане, а может, в Меркуря-Сибиулуй. Шоссе ремонтировалось, и зеленый свет давали поочередно то одной полосе, то другой. На этой вынужденной стоянке путешественников подстерегали два щенка. Они подбегали к машине и устраивали маленький спектакль хорошего настроения и нахального попрошайничества. Я дал одному денег, но второй выхватил у счастливчика деньги, а тот принялся рыдать и причитать. Я вынул еще одну пятерку, чтобы утешить плаксу. Потом в зеркало заднего вида увидал, как они в мире и согласии радуются добыче и удачно разыгранной психодраме. Я пересыпаю мелочь и тасую банкноты, словно прикасаясь к некоей ультрабрайлевской фотографии: пальцы ощущают фрагменты событий, а нос — запахи. Маленькая тяжелая монета в сто форинтов навсегда останется образом и гербом зеленых холмов Земплина. Ровно столько стоила в то лето рюмка грушевой палинки в деревенских трактирах. В Гёнце, в Телкибаня, в Вильмани. Сквозь замусоленную тысячу леев с Эминеску всегда будут просвечивать Семиградье и маленькие темные лавочки в Бьертане, в Роандоле, в Копса-Маре или Флореште, что напоминали холодные пещеры, выдолбленные в трансильванском зное, и каждый раз когда я покупал бутылку вина, сдачу мне давали целыми свитками и пачками этих отяжелевших от пота и грязи лоскутков. Ведь, в конце концов, что такое память, если не вечный обмен номиналов, неустанный дележи убытки и новые расчеты в надежде, что баланс сойдется, былое вернется без недостачи, полностью, непочатым, а может, и с процентами любви и ностальгии. Ведь, в конце концов, что такое путешествие, если не расходы, а затем подсчеты оставшегося, перетряхивание карманов. Цыгане, деньги, штемпели в паспорте, билеты, камень с реки Мат, коровий рог, отшлифованный волнами Дуная в Дельте, blok nа pokutu — словацкая штрафная квитанция, racun parkinrina — квиток с парковки в Пиране, nota de plata — счет из ресторанчика в Сулине: две порции жареного сома, две порции картошки и два салата, графин вина, одно пиво «Сильва» — всего восемьдесят пять тысяч семьсот…
Это было на задах улицы Дельты. Вход прямо с улицы, четыре столика, на втором этаже маленькая гостиница. За стойкой стояла высокая худая девушка с короткой стрижкой. У нее было нежное меланхоличное лицо. Она сама готовила, сама протирала стаканы и подавала на стол. Девушка напоминала светлую тень. Приходили мужчины, от которых воняло рыбой и дизельным топливом. Стулья под ними скрипели, они пили пиво, курили, бормотали и шли обратно на берег, к ржавеющим барками и буксирам, к пропитанному илистой водой железу, к печали реки, чьи артерии открыты небытию. Девушка убирала пепельницы и бутылки и возвращалась за стойку, чтобы перевернуть кассету с попурри из английских песен: Элтон Джон, Джилберт О’Салливан, «The Carpenters», семидесятые- восьмидесятые. За окном стоял исхудавший вороной конь, запряженный в тележку на резиновых колесах. Он прятался в тени почерневшего деревянного дома, а долговязый полицейский в седьмой или двенадцатый раз за день мерил шагами занесенный песком тротуар. Чуть дальше у забора из проволоки стоял мужчина в полосатой пижаме и смотрел вдаль. Здание казалось заброшенным, но, судя по надписи, это была больница. Перед входом в отель «Сулина» росла высокая трава. Континент заканчивался, и события тоже подходили к концу, но девушка казалась воплощением спокойного ожидания того, что должно случиться вопреки всему. С едва заметной улыбкой она принесла счет и тут же вернулась в свой мир.