Помню пожар – горел дом где-то далеко, на другом конце станицы. Бабушка разбудила меня поздней ночью:
– Ленка, вставай!
Бежали мы километра полтора, а вместе с нами – вся станица. Взрослые громыхали большими ведрами, дети тащили маленькие ведерки. Пожарку не ждали – откуда ей взяться? Тушили своими силами – и, как правило, успешно.
Хоронили всех на одном общем кладбище – армян, украинцев, казаков. Но обряды были, конечно, разные. Только у черкесов было свое кладбище, отдельное, только для них. Помню, как соседи клали на гроб, в ноги, деньги – молча и кто сколько может. Клали все – такой был обычай, такое правило.
Первыми в станице телевизор купили Тищенки – и вся станица ходила к ним на просмотры – это было настоящее чудо – ведь у большинства не было даже электричества. К нему надо было еще привыкнуть, и потом – за него надо было платить.
На маленькой площади возле нашего дома по вечерам собирались жители – старики, молодежь и мы, дети. Все кучковались по интересам, нас, малышню, конечно, гоняли. Мы сидели возле стариков и, замерев, слушали их разговоры. Перебить старшего, пусть даже свою родную бабушку, было невозможным, невероятным! Веником по ногам, и с концами домой.
Своим малолетним друзьям я рассказывала про Москву – про Большой театр, цирк, Дворец съездов и Красную площадь. Рассказывала про асфальт, про троллейбус – никто из них этого не видал! Про скоростной лифт во Дворце съездов. В этом лифте мы развлекались – прыгали «хором», и лифт останавливали. Однажды туда зашла очень стройная и красивая женщина. Прищурясь, посмотрела на нас и спросила:
– Ну что, на «раз-два-три»? – И, улыбнувшись, подпрыгнула вместе с нами.
Лифт остановился. Когда она вышла, дети зашептали: «Плисецкая!»
Такая вот встреча.
Слушали меня с открытым ртом – москвичка приехала!
Просили показать, какой он, этот Большой театр. Насколько большой? Я отмеряла шагами и разводила руки. Никто мне не верил: «Такой вот большой? Да брешешь, москвичка!» Спрашивали про метро и тоже не верили: «Глубоко под землей? А как все не рушится?»
Возможно, верили не всему, но уважали! И я была точно – звезда.
В станице жили натуральным хозяйством – все свое, от А до Я. Никаких комбикормов не было и в помине, скотину кормили хлебом и кукурузой, помню, как лущили ее до мозолей, сушилась она на чердаке. Кормили этой кукурузой и свиней, и птицу. Свиньи паслись в лесочке, в горах, гуляли свободно. Иногда свинья приносила странный приплод – полосатый. Бабушка всплескивала руками – опять понесла от дикого кабана!
Вечерами на улице бабушка варила скотине пойло – хлеб, остатки еды, кукуруза, буряк. На летней кухне она пекла лепешки, и мы, дети, прибегая с улицы, хватали их горячими. Как было вкусно!
Вечером, перед закатом, бабушка выходила на улицу и звала поросенка:
– Моторка, Моторка!
И Моторка несся по улице к своей миске, как бешеный паровоз, с утробным и устрашающим воем – ничто не могло его остановить на пути к еде.
– Отойди с дороги! – кричала мне бабушка. – Собьет!
Все украинские, казацкие и станичные хаты-мазанки ослепительно-белые, в голубизну. Я наблюдала, как их обмазывают, и даже принимала в этом участие. На берегу реки собирались кальцевые камни. По виду они не отличались от других, но бабушка точно знала, какие именно нужно брать – только кальцевые, и никакие другие. Потом мы в ведрах несли эти камни в станицу, где в центре давно еще, предками наших станичников была вырыта огромная яма.
Камни сваливались в яму. Три дня горел костер, у которого по очереди дежурила вся станица. На четвертый день костер тушили, и народ собирал камни – брали именно то количество, которое принесли. Камни кидали в ведро, в холодную воду, где они шипели и распадались, превращаясь в кашу. Эта каша и была той самой известкой, побелкой. Туда же, в известку, добавлялась синька. Так получалась та самая побелка для хаты! Именно поэтому хаты-мазанки были ослепительно-белого, с оттенком нежно-голубого, цвета. Мазались хаты лыком – самодельной мочалкой.
Деревянный пол мылся до такой чистоты, что доски для готовки нынче навряд ли чище, чем пол у хорошей хозяйки в станице. Скреблись половицы острым ножом. Помню запах только что вымытого, душистого, свежего пола.
Вязались лоскутные коврики – для украшения. Ничего не выбрасывалось – ни одной тряпочки! Ни старые платья, ни юбки. В ковриках я узнавала свой старый сарафан, майку или мамину блузку. Лоскуты подбирались по цвету и были связаны в большие мотки. Хранились они в сундуках.
У хорошей хозяйки была голубоватая хата, блестящие полы и километры лоскутных ковриков по всему полу. «Девочка должна все уметь по хозяйству», – говорила мне бабушка. Дом – это главное. Дом, чистота и еда! А все остальное – чепуха, ерунда. Стихи, рисунки, пение в хоре Локтева – московская девочка, все понятно – она не приветствовала и даже слегка осуждала, упорно считая все это отъявленным баловством.
Что ели? Кухня была интернациональной: черкесский сыр, армянская долма, казацкие борщи, украинская «яишня» на шкварках из сала, турша – молодая квашеная фасоль. Лаваш, горячий, только что вынутый из печи, выпекали армяне. Пирожки – огромные, с ладонь взрослого мужика, – казачки. Начинки – из риса, яиц, капусты и яблок – клали в них много, для сытности.
Из любой падалки: груш, яблок, слив – хозяйки варили взвар, что-то вроде компота. Взвар был густой и сладкий – почти без сахара, опять экономия, к тому же южные переспелые фрукты щедро отдавали свою сладость. Бидоны со взваром стояли в погребах. Делали и квас – хлебный, светлый. Для вкуса бросали горсть сушеного винограда – изюма.
Спустя много лет мы с младшим сыном приехали в нашу станицу. Сын ловил форель в той же реке – только рыбы уже было значительно меньше. В Гуамском ущелье, на месте нашей бывшей станицы, было пустынно и мертво. Ни одного дома, ни одного огорода, ни одного забора, ни даже остатков садов – все уничтожили в пыль, сровняли с землей. Сердце сжималось от боли и тоски. Какая была станица, с какими традициями, с какими людьми!
От переселения на Урал бабушку спасло то, что ее рано выдали замуж, в шестнадцать лет. Ее мужа, моего деда, арестовали в 39-м – как ЧСИР, члена семьи изменника родины. Брат его был начальником Новороссийского порта. В войну тюрьму, где дед сидел, начали бомбить, и он смог сбежать. Спрятался в кукурузном поле. Видимо, там и остался. Вдовой бабушка стала в двадцать восемь, замуж больше не вышла, так и не поверила в то, что дед погиб, – ждала его всю свою жизнь. Чтобы спасти детей, сбежала с ними, тогда совсем маленькими, на край света, в горную станицу. Напугана была до смерти, всю жизнь боялась стука в дверь. А еще боялась не прокормить, не поднять детей. Поэтому всю жизнь работала – тяжело, изматывающе.
Реабилитировали деда в 56-м, как и всех остальных несчастных и невинно убиенных.
Дети выросли и разъехались кто куда. А бабушка из станицы уезжать не пожелала. «Здесь дом и свобода», – говорила она. С ее гордостью, даже гордыней, сложно было представить, как бы она ужилась в чужом доме.