Жемчужина, к сожалению, исчезла бесследно в чьих-то жадных
лапах, но кое-что подобрать Лелупу все-таки удалось.
– Какой же я болван! – воскликнул он. – У меня же еще были
камни! Наверное, застряли в складках шубы, а я думал, что уж все поставил! – Он
зашелся клокочущим хохотом, вспоминая, что партия – его, а значит, он вернул
все свои ценности, да и девка остается у него...
Усевшись за стол, он бросил небрежный взгляд на разбросанные
карты и не сразу понял, о чем говорит де ла Фонтейн.
– Сожалею, сударь, но я совсем позабыл, что у меня осталась
еще одна карта.
И он бросил на стол даму треф.
Лелуп какое-то время смотрел на нее, и выражения недоверия,
разочарования, ярости медленно сменялись на его лице.
Лелуп, когда требовала ситуация, соображал быстро. Он
смекнул, что кто-то украл у него карту, когда он кинулся подбирать камушки. Но
кто?! Лелуп впился взором в изуродованное сабельным ударом лицо
гусара-нормандца с раненой ногой, который не принимал участия в погоне за драгоценностями,
ибо не мог без посторонней помощи сдвинуться с места.
– Кто? Ты видел? Кто? – заорал Лелуп.
Нормандец зевнул, показывая, что спал и видеть ничего не
мог.
– Лелуп, – вернул его к действительности ненавистный голос.
– Покажи лучше свои карты.
Лелуп одеревеневшей рукою перевернул веер карт, и все
увидели то, на что он возлагал свои горделивые надежды: на столе лежал валет
треф. Последний играющий козырь! Да, Лелуп уже держал победу в руках, и если бы
не эта дама...
Дама...
Смутная догадка явилась исподволь, и он медленно повернул
голову.
Она, его дама, уже не спала, а сидела на тюке, натягивая
сапожок на свою высоко поднятую длинную и стройную ножку. Вот опустила ножку,
потопала о пол, проверяя, удобно ли, и вскинула на Лелупа глаза.
Он невольно вскинул руку, пытаясь заслониться от жгучего
синего взора, горящего огнем неприкрытой, бесстрашной ненависти. А злорадная
улыбка Анжель словно кричала: «Да! Это сделала я! И я тебе больше не
принадлежу!»
Лелуп хрипло застонал, протягивая вперед свои толстые
пальцы, мечтая об одном: сомкнуть их на горле предательницы и уже никогда не
размыкать. Но тут де ла Фонтейн встал на его пути и, сжав кулаки, сказал:
– Ты проиграл, Лелуп! Она теперь моя!
Взревев, как раненый зверь, Лелуп хотел кинуться на него, но
не смог даже с места сдвинуться: все находившиеся в блокгаузе повисли на его
плечах; а потом Лелупа потащили к двери и выволокли вон, он отбивался изо всех
сил, но напрасно: его дотащили чуть не до леса, причем ни один не упустил
случая пнуть ногой поверженного волка. Но вот они ушли, бросив Лелупа в сугроб,
оставив тут же лошадь, то есть проявили граничащее с отвращением великодушие...
До Лелупа еще какое-то время доносились их удаляющиеся шаги и смех. Потом он
услышал грозный окрик:
– Часовые! Если эта падаль вздумает вернуться – стрелять без
предупреждения!
* * *
– Ваше здоровье, сударыня!
– Твое здоровье, де ла Фонтейн!
– Пусть эта красавица любит тебя, как тебя любит удача, друг
Оливье! – раздавались голоса вокруг, и все тянулись с кружками и флягами к де
ла Фонтейну и Анжель, которые стояли, как дети, держась за руки, и растерянно
глядели друг на друга.
«Анжель. Ее зовут Анжель. Ангел мой!» – твердил про себя
Оливье.
«Оливье... Значит, его зовут Оливье, – мысленно повторяла
Анжель. – Красивое имя. И он сам красив... И какое у него доброе лицо!»
Может быть, не зря она сегодня пожертвовала всеми своими
сокровищами, ухитрившись в самую подходящую минуту достать их из сапожков и
разбросать по полу? Она хотела купить на них свободу от Лелупа – и купила.
В порыве благодарности она стиснула его пальцы и была немало
поражена, когда Оливье поднес ее руку к губам и несколько раз нежно поцеловал,
не сводя с нее восторженного взгляда.
– Здоровье новобрачных! – завопил кто-то дурашливо.
Но никто не разразился сальными шуточками – все закричали в
один голос:
– Виват! – и вновь потянулись чокаться с Анжель и Оливье,
словно они и впрямь были новобрачными, а вокруг них столпились их ближайшие
друзья.
– Я, Оливье, беру тебя, Анжель... Я, Анжель, беру тебя,
Оливье... – мечтательно пробормотал Гарофано. – В богатстве или в бедности,
больным или здоровым... чтобы любить и почитать... – Он вдруг всхлипнул. – Ах,
будь я проклят! Это так трогательно! – И завопил во все горло: – Стелить
новобрачным постель!
– Постель новобрачным!
Через какое-то мгновение в самом чистом углу блокгауза
возвышалась такая гора шуб и одеял, что даже изнеженная принцесса не
почувствовала бы через них свою горошину. Все это великолепие было тщательно
огорожено еще одним множеством шуб, одеял и плащей, так что ничей нескромный
взор не мог бы проникнуть к «новобрачным». Каждый нашел самое ласковое слово,
чтобы напутствовать этих двоих на любовь – и нынче ночью, и на всю жизнь.
Анжель со смущенной улыбкою озиралась. Она была тронута до
глубины души, потрясена чудом, преобразившим этих людей, которых прежде видела
угрюмыми, озлобленными на весь белый свет.
– Спасибо... ох, спасибо же вам... – шептала она бессвязно,
а когда Гарофано вдруг расстегнул свой невероятно грязный мундир и откуда-то из
его пропотевших глубин достал и преподнес Анжель крошечный букетик засохших
красных гвоздик, она не выдержала и крепко расцеловала смущенного итальянца в
обе щеки. Оливье последовал ее примеру.
Гарофано преподнес ей как бы свою душу: ведь garofano –
по-итальянски «гвоздика», этот цветок у французов и итальянцев служит символом
храбрости и беззаветной отваги. Наполеоновские солдаты верили в
чудодейственность гвоздики и бережно хранили ее при себе, считая талисманом
против вражьих пуль. Оливье вспомнил, сколько таких букетиков находили после
битвы на груди храбрецов, которым никогда не суждено было увидеть свою родину.
Пусть уж лучше гвоздики будут украшением красавицы!
Оливье встряхнулся, отгоняя грустные мысли, и увидел, что
цветов в руках Анжель стало гораздо больше, ибо почти каждый последовал примеру
Гарофано.