Пока размышлял – бомбёжка стихла.
Немного успокоился за своих – они точно и добраться ещё не успели, – даже задремал.
Спал, думаю, минут пятнадцать – разбудил крик: показалось, что кто-то бьёт собаку.
Попытался найти свет, но где тут; наощупь двинулся в дверям.
В коридоре хоть как-то помогало освещение какой-то далёкой, за углом, лампочки.
Минуту было тихо, а потом снова раздались крики, на два голоса: один злобный, будто хозяйский, другой жалкий, остервенелый – этот голос я и принял за собачий.
Отчего-то сразу догадался, в чём дело.
Сутулясь от ночного холода, перешёл двор – с контрольно-пропускного пункта на воротах меня не увидели.
Открыл железную дверь дальнего ангара.
Крики были всё ближе, совсем рядом.
Пересёк ангар и грохнул ногой в железную дверь.
– Кто? – едва ли не сразу спросил Ногай.
– Красный Крест, – ответил я.
Верно, он с кем-то меня перепутал, поэтому тут же открыл.
Ногай был в одной тельняшке, распаренный, красный.
Камуфляжные штаны на подтяжках, сапоги, в руке нагайка.
Удивлённо воззрился на меня.
Здесь было светло и даже натоплено.
Заглянул ему через плечо: тут, видимо, держали пленных – только я не сразу догадался где.
Потом понял: в яме посреди этого помещения.
Яма была накрытой железной решёткой, но её можно было открыть или сдвинуть.
Здесь Ногай отводил душу.
– Вызывают? – спросил он меня, пытаясь догадаться, откуда и зачем я появился.
– Да, – обманул я и пошёл обратно, весь содрогаясь от брезгливости.
На следующее утро Ногая и всю хозяйственную обслугу тоже сорвали воевать.
Остался один дневальный – молодой, ещё не воевавший, пацан, шепелявый, говорливый.
Покурили вместе, он рассказал, что Ногай уже несколько раз порывался выпороть пленных – они нарочно орут, знают, что так можно докричаться до кого-нибудь, и его тогда уведут.
Командир настрого запретил любое зверство и паскудство: когда Ногая первый раз застали – ему попало командирским кулаком в зубы.
Ушлый Ногай стал дожидаться, когда всех срывают по тревоге, и чудить в одиночестве.
Дневальный посмеивался, я нет.
Прогрел машину и снова отбыл.
Ногай оказался на редкость храбрым мужиком – все так говорили потом.
Когда пошли танки, отвечавший за боеприпасы Ногай спрятался за домом – обычная мазанка, пустой скотный двор, колодец во дворе, качели на дереве у крыльца.
Ровно в этот дом попал первый снаряд и сразу убил Ногая. Качели оказались на крыше соседского дома.
Он женился за месяц до смерти, а за неделю – венчался.
Жена, оказывается, служила здесь же, в этом подразделении, тоже, наверное, по хозяйственной части – я мельком видел её уже в следующий заезд, всё ещё заплаканную, в чёрном платке.
Горе её было очевидно и пронзительно.
Где он её ждёт теперь – в раю? в червивом, полном змей и сколопендр, болоте? С нагайкой или без?
* * *
У Сёмы тоже была жена, но я её никогда не встречал, даже фотокарточку не видел.
Сёма вырос в детдоме, будучи полным сиротой.
Он, по правде говоря, совершенно случайно оказался у меня в гостях среди других весёлых ребят – музыкантов, актёров, военкоров, спортсменов, революционеров, литераторов, бывших военных и действующих ополченцев, нескольких, для колорита, молодых профессоров.
Вокруг был лес, от горизонта до горизонта, по лесу бродили звери, выходило так, что мы, стая людей мужеского пола, оказались меж зверья и бурелома.
Мы традиционно двигались от реки до бани, от костра до реки, играла гитара, заливался баян, подпрыгивал, напуганный яростными руками, мяч, и мы опять шли в реку, в баню, в белый свет, как в копеечку, а потом назад, по кругу, в любой последовательности.
Сёмка держал алкогольный удар, но стал заметно возбуждённей и злей – не к другим гостям – а куда-то внутрь себя, или настолько далеко вовне, что нас это не касалось.
Лицо пошло пятнами, будто синяками, иногда что-нибудь хватал, проволоку – и гнул, гнул, скручивал.
Любую игру он вёл до остервенения, детдомовские законы – что-то вроде «не отнимешь, не съешь», или, скажем, «оказался сверху – добей» – нет-нет, но зудели где-то у него в мозжечке, и он усилием воли давил в себе эти назойливые наказы. На любую улыбку по его поводу он, казалось, мог бы отреагировать, воткнув кому-нибудь вилку в плечо, и только пацанское знание о том, что здесь все свои, всё поправляло.
Он был худощавый, невысокий, внимательные глаза в глубоких глазных впадинах, скуластый, маленькие уверенные челюсти – наверное, даже симпатичный, и в то же время что-то преступное в нём виделось сразу.
На обратной дороге – мы ехали на автобусе, всей продолжающей веселиться бандой, – нас тормознули в соседней, такой же заброшенной, как и моя, деревне: четыре сельских жителя, умаянные и озадаченные, держали пятого, со связанными руками, в майке, взъярённого, мокрого.
Мужик вращал глазами и открывал рот, издавая какой-то звук. Я прислушался и понял, что он каркает на всех.
– Спасайте, – сердечно попросили нас сельчане. – Допился до белочки, а у нас ни одной машины на ходу нет. Бросьте его в салон – а на въезде в город вас уже ждёт его родня: повезут лечить.
Нам вся эта история только прибавила веселья: мы его даже не бросили, а посадили на заднее сиденье, и через минуту забыли про него – но только, впрочем, на минуту, потому что эта бешеная ворона, выждав момент, сорвалась с места.
С несусветной скоростью, в два прыжка, мужик почти уже достиг лобового стекла, и наверняка вынес бы его башкою, но на него среагировал именно Сёма, сидевший справа, впереди.
Быть может, в них действовали общие токи или ритмы – и он знал, как тут себя вести.
Успев схватить неслабого и в полтора раза больше себя мужика за кадык, Сёмка, делая ловкие и какие-то обезьяньи движения, завалил бесноватого обратно в салон, оказавшись на нём сверху.
Никто толком так и не понял, что сейчас нужно сделать – мужик изгибался, легко поднимая Сёму усилием лопаток и затылка, водитель в натуральном ужасе косил в зеркало заднего вида, но ещё рулил.
– Тебя как зовут? – вдруг отчётливо спросил Сёма мужика, глядя ему прямо в глаза.
Никогда в жизни я не поверил бы, что тот способен расслышать и осознать человеческую речь, однако мужик тут же ответил:
– Серёжа.
– Извини, дядя Серёжа, это всё для тебя, – сказал Сёма и – вырубил его.