– Ты не знаешь, что это такое, – говорит она. – Благодарение Богу, ты никогда не узнаешь, что чувствует мать.
– В мире есть много женщин не лучше нее, – говорю я.
– Но они не мои дочери, – говорит она. – Дело не во мне, – говорит она. – Я бы с радостью приняла ее обратно со всеми ее грехами, ведь она моя плоть и кровь. Это ради Квентин.
Ну, я мог бы сказать, что о Квентин беспокоиться, пожалуй, нечего, но я так говорю: я многого не требую, но вот есть и спать я хочу без того, чтобы в доме ругались и хныкали две бабы.
– И ради тебя, – говорит она. – Я же знаю, как ты к ней относишься.
– Пусть возвращается, – говорю я. – То есть мне все едино.
– Нет, – говорит она. – Из уважения к памяти твоего отца я не могу.
– Хотя он все время уговаривал тебя, чтобы ты позволила ей вернуться, когда Герберт ее выгнал? – говорю я.
– Ты не понимаешь, – говорит она. – Я знаю, ты не хочешь, чтобы мне было еще тяжелее. Но мой долг – страдать ради моих детей, – говорит она. – Я и это снесу.
– Снесешь-то снесешь, но зачем устраивать себе лишние хлопоты? – говорю я. Бумажка догорела. Я отнес ее к камину и ссыпал пепел на решетку. – По-моему, жалко зря жечь деньги, – говорю я.
– Не дай мне Бог дожить до того дня. когда моим детям придется принимать эту цену греха, – говорит она. – Уж лучше мне увидеть тебя в гробу.
– Будь по-твоему, – говорю я. – А обедать мы скоро сядем? – говорю я. – Если нет, то мне придется так уехать. У нас сегодня наплыв. – Она встала. – Я ей уже сказал раз, – говорю я. – Только она ждет не то Квентин, не то Ластера, не то еще кого-то. Дай я ее позову. Погоди. – Но она подошла к лестнице и крикнула.
– Квентин еще не пришла, – говорит Дилси.
– Ну, мне надо возвращаться, – говорю я. – Съем в городе бутерброд. Я не хочу, чтобы Дилси из-за меня что-то меняла. – Тут она, конечно, снова начала, а Дилси ковыляла взад-вперед и ворчала:
– Ладно, ладно, я и так спешу.
– Я стараюсь угодить вам всем, – говорит мать. – Я стараюсь облегчить тебе жизнь как могу.
– Я ж не жалуюсь, так ведь? – говорю я. – Я хоть слово сказал, кроме того, что мне нужно возвращаться на работу?
– Я знаю, – говорит она. – Я знаю, тебе не предоставили таких же возможностей, как остальным, и ты должен был похоронить себя в деревенской лавке. Я хотела, чтобы ты сделал карьеру. Я знала, что твой отец никогда не поймет, что ты – единственный из них, у кого есть деловой талант, и потом, когда все остальное рухнуло, я верила, что она выйдет замуж и Герберт… после того, как он обещал…
– Ну, наверное, он все это врал, – говорю я. – Может, у него и банка-то никакого не было. А если и был, так с чего бы он стал искать себе служащего в Миссисипи.
Потом мы сели обедать. Я слышал, как Ластер на кухне кормит Бена. Я так говорю: раз уж нам нужно кормить еще один рот, а она не хочет брать эти деньги, так почему бы не отослать его в Джексон. Ему там будет веселее с такими же, как он. Я говорю: Бог свидетель, этому семейству давно не до гордости, но тут и гордость-то не требуется, кому приятно смотреть, как тридцатилетний дылда играет во дворе с черномазым мальчишкой, а когда на поле играют в гольф, бегает взад-вперед у забора и ревет коровой. Я говорю: если бы его сразу отослали в Джексон, нам бы всем теперь было лучше. Я говорю: ты свой долг по отношению к нему исполнила, ты сделала все, чего от тебя можно было требовать, и куда больше, чем сделали бы многие и многие, так почему бы не отослать его туда и не извлечь хоть какую-нибудь пользу из налогов, которые мы платим. Тут она говорит: меня скоро не станет, я знаю, что я для тебя только обуза. А я говорю: ты это столько времени повторяешь, что я начинаю тебе верить, только, говорю я, ты уж не сделай промашки и не сообщи мне, что тебя уже не стало, не то я его в тот же вечер отправлю на номере семнадцатом, и, говорю я, мне, кажется, известно местечко, куда и ее заберут, и зовется оно не улицей Млека и не проспектом Мёда. Тут она принялась плакать, и я говорю: ну, ладно, ладно, у меня гордости не меньше, чем у всякого другого, если дело касается моих родственников, даже если я не знаю, откуда они взялись.
Мы некоторое время ели молча. Мать опять послала Дилси на крыльцо поглядеть, не идет ли Квентин.
– Я же в который раз повторяю, не придет она обедать, – говорю я.
– Этого она себе не позволит, – говорит мать. – Она знает, что я не разрешаю ей бегать по улицам, когда время садиться за стол. Ты хорошо смотрела, Дилси?
– Ну, так не разрешай, – говорю я.
– Что я могу поделать? – говорит она. – Вы все никогда со мной не считались. Никогда.
– Если бы ты не вмешивалась, я бы заставил ее слушаться, – говорю я. – Мне хватит одного дня, чтобы ее образумить.
– Ты можешь обойтись с ней слишком грубо, – говорит она. – Ты вспыльчив, как твой дядя Мори.
Тут я вспомнил про его письмо. Вынул его и отдал ей.
– Можешь не вскрывать, – говорю я. – Банк поставит тебя в известность, сколько на сей раз.
– Оно адресовано тебе, – говорит она.
– Давай вскрой его, – говорю я. Она вскрыла, прочла и отдала его мне.
«Дорогой племянник, – говорилось в нем, – ты будешь рад узнать, что предо мной открывается некая возможность, относительно которой по причинам, каковые я объясню тебе, входить в подробности я не стану, пока мне не представится возможность осведомить тебя обо всем, не подвергаясь риску. Мой деловой опыт научил меня остерегаться и не доверять конфиденциальные сведения ничему более опосредствованному, нежели изустное слово, и крайние меры предосторожности, которые я принимаю, уже сами по себе должны дать тебе представление о ее блистательности. Незачем упоминать, что я исчерпывающе ознакомился со всеми ее фазами и без малейших колебаний могу сказать тебе, что это именно тот редкостный дар судьбы, который выпадает человеку раз в жизни, и теперь я ясно вижу перед собой близкое осуществление цели, к которой столь давно и неизменно стремлюсь, а именно окончательное приведение в порядок моих дел, что позволит мне вернуть в надлежащее положение ту семью, которой я имею честь быть последним представителем мужского пола, ту семью, к которой я всегда причислял твою благородную матушку и ее детей.
При настоящем положении вещей я не вполне в состоянии извлечь из этой возможности все, что она сулит, но, желая ограничиться пределами только нашего семейного круга, я сегодня обращаюсь в банк твоей матушки за той незначительной суммой, которая мне необходима для восполнения моего первоначального вложения, и на которую, дабы поставить все на официальную ногу, я прилагаю вексель с обязательством выплачивать восемь процентов годовых. Незачем упоминать, что это – чистейшая формальность, долженствующая оградить твою матушку на тот нежданный случай, который всех нас подстерегает, поскольку человек – лишь игрушка судьбы. Ибо я, естественно, распоряжусь этой суммой как бы своей собственной, делая тем самым твою матушку сопричастной всем выгодам указанной возможности, которая, согласно моему исчерпывающему рассмотрению, представляет собой настоящее золотое дно – если ты извинишь банальность – чистейшей воды и блеска дивной красоты.