Она вся трепетала от радости, и победные искорки сверкали в ее глазах с того момента, как она почувствовала, что Габриэль ей доверяет и не пытается скрыть от нее что-либо, касающееся ее. Он объяснил ей, что переписал фрагменты из произведения Спинозы по-французски, потому что в библиотеке Бней-Брита не нашел его на другом языке, и что фрагмент этот касается наслаждения чувствами. А в строках, обведенных кружком, сказано, что после наслаждений на человека наваливается тяжкая печаль, которая, хотя и не задерживает духовную работу, притупляет ее и путает.
– Значит, у тебя это наоборот, чем у Спинозы? – закричала она с явным вдохновением в голосе. – У него после наслаждения приходит печаль, депрессия, а у тебя, наоборот, великая радость? – Габриэль подтвердил это снова кивком головы, и она продолжала низким голосом со скрытыми нотками сомнения: – У тебя после этого всегда приходит великая радость? – Получив подтверждение, она опустила глаза и прошептала: – После каждого раза… и с каждой женщиной?
И Габриэль, инстинктивно ожидавший этого, энергично отмел:
– Нет, куколка, только с тобой, только с тобой, дорогая. Да ведь ты знаешь, что нет у меня никого, кроме тебя. Ты единственная во всем мире!
И вновь засверкали ее глаза, и она захлопала в ладони от радостного возбуждения, как маленькая девочка. Габриэль, ощущавший все же некий слабый укол угрызения совести в сердце от лживости слов, вырвавшихся у него под ханжеским выражением собственного лица, был завлечен ее радостью. Внезапно и вправду почувствовал, что наполняется счастьем при виде ее такой искренней радости. Мелькнувшая мысль о том, что вся правда мира не могла принести Белле то счастье, которое принесла ей эта ложь, заставила усиленно биться его сердце, и приступы трепета, один за другим, как удары электрического тока, или как выбросы семени в высшей точке наслаждения, сотрясли его. И он поспешил схватить упавший карандаш и записать еще фразу в блокнот, некий намек на идею, открывшуюся ему новым началом, выходом к новым горизонтам. Существование их было скрыто от него до этого мгновения, но вот они раскрылись, новые, высшие миры, сотворенные из великой лжи, продолжающие существовать и питаться от сосцов этой лжи, самим своим существованием превращаясь в великую правду. Он записал: «Несомненно, прав был великий поэт, записавший или, вернее, нашептавший своему дневнику, что можно создать великие империи на преступлениях, как и высшие, аристократические религии – на обмане». Хотя новые горизонты, к которым обращен был взгляд Габриэля, простирались намного шире и дальше империй и религий.
На этот раз Белла не торопилась заглядывать ему через плечо. Подперла голову рукой, полная покоя и удовлетворения.
– Знаешь, мой дорогой, – почти неслышный шепот слетал с ее губ, – никогда я себе представить не могла, что в таком старом и темном подвале я удостоюсь такого счастья. Как-то ты цитировал мне, кажется, Шекспира, что «даже в ореховой скорлупе я мог в душе своей быть королем вселенной, если бы только не плохие сновидения». Тогда я не очень поняла, но вот сейчас мне стало ясно. Я понимаю, что нахожусь в еще лучшем, чем он, положении: нет у меня плохих сновидений, одни хорошие, я и вправду королева в ореховой скорлупе, в этом заплесневевшем подвале. Скажи мне, что означает «муза»? Дружки Ориты, все эти студенты в «Бецалеле», все время твердят – «муза, музы»!?…
Вопрос этот внезапно повернул мысли Габриэля в иное, им не ожидаемое русло. Словно бы некое дуновение ветра сотрясло тело Габриэля. Похоже, ангел пролетел в этот безмолвный миг. В растерянности он забормотал что-то о девяти музах, дочерях Зевса и Мнемозины, известных ему из эллинской мифологии, но как ни напрягал память, не мог вспомнить по имени ни одну из них.
– Ладно, это уже неважно, – сказала она, и мгновенный лукавый блеск проскользнул в ее глазах, – лучше объясни, что это «сноб» или «скобка». Они там все говорят об Орите, что она «страшная скобка» и все ее разговоры проистекают из «снобизма».
Все еще не оправившись от растерянности, Габриэль никак не мог подобрать на иврите перевод этого слова. И опять она пришла на помощь, вспомнив о молодом лорде Редклифе:
– Верно ли сказать, к примеру, что Орита стала подругой этого везде присутствующего противного человека лишь потому, что у отца его титул «лорд Редклиф»? С ее стороны это и есть «снобизм»?
– Отлично, – воскликнул в сердцах Габриэль с явно преувеличенным воодушевлением, – отличный пример. Я бы не мог найти лучшего.
Шаловливая ухмылка мелькнула в уголках ее губ, какая бывает у школьницы, получившей от учителя оценку «отлично», хотя ей понятно, что ответ ее тянет на «посредственно».
– Честно говоря, – умерил тон Габриэль, – я не замечал за Оритой снобизм. Наоборот. Она делает все, что ей заблагорассудится, не задумываясь, как это выглядит в глазах окружающих. Насколько мне известно, она просто принимает и сопровождает лорда Ред-клифа по стране. Ведь ее отец изучал юриспруденцию вместе с его отцом в Оксфорде. Но у отца ее нет времени показывать ему, к примеру, Иерусалим. Почему вдруг ты считаешь его противным? Он, по-моему, парень симпатичный, высокий. На улице они выглядят вдвоем весьма импозантно, приковывая внимание прохожих. Все на них оглядываются. Я вообще не думаю, что ему необходим титул «лорд», чтобы вызвать интерес у девушки. Иная и без титула может в него влюбиться по уши.
– Поведение его противно. Я видела это во время его посещения школы «Бецалель». Ты считаешь его красивым, но красота эта отталкивает. Во всяком случае, меня. Я вообще не могу видеть другого мужчину, кроме тебя. Скажи еще раз, что я твоя муза, единственная твоя муза, и нет у тебя другой.
Скрывая всё усиливающееся смущение, Габриэль утвердительно покачал головой. Хотя, честно говоря, не помнил, называл ли её или кого-либо в жизни своей музой. Да и вообще слово это было ему чуждо. Чем-то это слово, часто повторяемое во время «богемных» бесед в клубе «Бецалель», было неприятно, резало уши претенциозностью, несмотря на то, что Габриэль рассеянно прислушивался к этим разговорам, обволакиваемым клубами сигаретного дыма, вообще не раскрывая рта. Никого и никогда не посвящал он в тайны своего голубого блокнота, хранимого в подвале. Даже Орита, которая однажды застала его врасплох над блокнотом, посетив его в полночь, не удостоилась слова «муза» и не сумела вырвать у него хотя бы какое-то признание, связанное с блокнотом. Несмотря на все ее старания, он прикрыл глаза ладонью, взъерошил волосы, как бы в знак большой усталости, сделал некий отмахивающий жест, мол, ничего значительного в этом нет, мелочи какие-то, не стоящие внимания. Затем ловко перевел разговор на волнующую ее тему о жизни бедуинов в Негеве, о которых она собиралась писать исследование.
Смущение, связанное с блокнотом, обернулось навязчивым страхом, что кто-либо заинтересуется зашифрованными в его записях тайнами его души, самыми глубинными и заветными. И вот же, Белла, столь презираемая Оритой и называемая ею «глупая малая гусыня», явно проникает в эти тайны, этак шутя, словно бы просвечивает их лучами рентгена.
– Я знаю, дорогой мой, – шепчет Белла, – я знаю, что ты обманываешь меня… Я знаю, что все мы для тебя как некий сырой материал… Как написано в молитвеннике на Судный день… Ибо вот мы как глина в руках Творца. По собственному твоему желанию ты удлиняешь или сокращаешь… Пока не найдешь исправление… И я знаю, что ты его найдешь. И при всем при этом мне так хорошо, когда я слышу из твоих уст, что я – твоя единственная муза. Эта ложь, дорогой мой, произнесенная твоими устами, становится правдой. Самой большой правдой в моем мире.