Картина удушения пришла завершением акта долгого спектакля, который начался именно здесь, в этом холле, между Оритой и Габриэлем, третьего акта, результатом которого явилось рождение отца Яэли. В этом именно Таммуз не сомневался. Он вначале довольствовался сплетнями, услышанными в детстве, но чем более вырисовывался сюжет сценария, а он до сценариев был падок, в нем крепла уверенность, которая, в конце концов, была им принята за правду, кстати, укоренившуюся и во мне глубже, чем если бы я был истинно ее свидетелем. То, что было плодом его воображения, врезалось в мою душу не менее, чем виденное своими глазами.
Сценарий начинался мгновением счастья. Не знаю, вдохновлялся ли Таммуз при сочинении своего сценария первой книгой Торы – книгой «Бэрейшит» («Бытие» в христианской версии) – «В начале», но именно начало, первые его мгновения дают человеку ощущение счастья в счастливом мире. Но почти тут же хватают его за шиворот и с позором вышвыривают из райского сада, более того, ставят у входа в этот сад херувима, в чьих руках сверкающий лезвием обоюдоострый меч, не позволяющий несчастному туда когда-либо вернуться. Не знаю, так или не так формировалась мысль Таммуза, счастливый миг в жизни Габриэля вершился не в райском саду и не в иерусалимском саду роз или в каком-нибудь другом саду, в котором каждое дерево приятно глазу и плоды его вкусны для еды. Он даже не вершился в какой-нибудь симпатично обставленной комнате с ласкающим взгляд пейзажем за окнами. Он происходил в подвале дома госпожи Джентилы Лурия, где громоздились кучи всяческого старья и ржавели какие-то железные обломки. Габриэль лежал навзничь на груде мешков, подпирая голову одной рукой, а в другой держа английскую сигарету «блек кэт», то есть «черный кот», которую он предпочитал называть «черная кошка». Кроме молодого мужчины, мечтательно пускающего колечки дыма, так же легковесно, в языках этого дыма, сливающихся с пропитанными плесенью сумерками подвала, мерцала хрустальная ваза с тремя белыми розами. Они напоминали о рае в слабом свете, струящемся из узкого, как бойница, окошка, прорезанного в камне. Светилась белая простыня, растянутая на мешках, и большое квадратное зеркало в явно антикварной позолоченной раме с выдавленными на ней цветами. Розы и простыня принесены сюда были Беллой, а зеркало поставила сюда на хранение сама хозяйка. Когда старая арабка-прислужница сообщила ей, что готова хранить все ей принадлежащее в подвале, как в некоем банковском сейфе, ни она, ни сама хозяйка и представить себе не могли, что снесенное в подвал зеркало придаст ощущение рая Габриэлю. Белла же принесла сюда розы и простыню именно с целью придать этому месту привкус истинного рая. И если бы Габриэль не запретил ей, она бы вымела из подвала все старье, оштукатурила бы стены, приволокла бы истинно брачную постель, превратив это логово в тайный волшебный дворец в стиле Али-Бабы из «Тысячи и одной ночи». Но даже вазу с цветами и простыню Габриэль прятал после каждой их встречи, чтобы не вызывать подозрения у матери, если вдруг она вздумает спуститься в подвал.
Полузакрытые глаза Габриэля с этакой блуждающей улыбкой, выражающей полнейшее удовлетворение, могли произвести ошибочное впечатление о полноте ощущений, как это проистекает из теории нирваны, душевной безмятежности и отключения от мира сего на грани абсолютного ничто. По сути же, в этом таилась деятельность души и духа, не менее активная, чем физическая, которая совсем недавно совершалась на груде этих мешков. Полузакрытые глаза были обращены к тем мгновениям, вершившимся здесь, к избранным фрагментам происходившего, из которых вырывались вверх струи пульсирующими взблесками трепещущей плоти, возвращающиеся внезапным трепетом схваченной мысли. И тогда Габриэль срывался с места, лихорадочно записывая два-три предложения или вообще отдельные слова в большой конторской книге в то время, как Белла, еще совсем расслабленная, нежилась в дремоте и водовороте разбуженных эмоций. Заметив пишущего Габриэля, ступая неслышно босыми ногами, она подкралась к нему и заглянула через плечо. Габриэль тут же захлопнул блокнот. Он пытался ей объяснить, что написанное вовсе не направлено против нее, что она просто не поймет, о чем эти закорючки и клочья предложений. А если и удастся ей сложить нечто из нескольких слов, она не уловит их смысла или поймет их превратно. Придет время, когда сочинение будет завершено или даже какая-то его часть, и тогда она будет первой, кто это прочтет.
– А до тех пор? – спросила она голосом, придушенным этой несправедливостью. – Я буду ждать и ждать, как тот козленок из арабской сказки, которому говорят: погоди, ой, погоди, козленок, пока трава вырастет! А пока что? Пока козленок умрет от голода?
– Упаси Боже, дорогая, я никогда не дам тебе умереть с голоду!
– сказал Габриэль и поцеловал алый сосок, торчащий у его рта. Некий оттенок преувеличения, патетики всегда слышался в ее речи, но Габриэль умел различать эти оттенки, и на этот раз он ощутил, что, не желая этого, оскорбил ее до глубины души, до слез, которые душили ее, когда она говорила: «…ты даже не знаешь, любимый мой…. Ведь нет у меня в мире никого, дороже тебя. Душа моя изошла любовью к душе твоей. Я жажду вторгнуться в твою душу, как ты жаждешь вторгнуться в мою плоть. Когда ты захлопываешь дверь, не даешь даже заглянуть на миг в мысли, которые возникают в эти мгновения самого-самого моего счастья, ты уязвляешь мою душу, ты отсекаешь меня тем самым обоюдоострым мечом ангелов от рая, выбрасываешь в ад, оставляешь истекать кровью». Слезы, выступившие у нее на ресницах, пробудили в нем взрыв чувств. Он уже решил дать ей блокнот, пусть смотрит. Ведь все равно ничего не поймет. Нет, он решил ей объяснить, что речь идет о незавершенном труде Баруха Спинозы «Об исправлении человеческого понимания». И тут же заметил сомнение в ее взгляде и надувшихся губках. Она уверена, что он хочет сбить ее с толку философией, чтобы скрыть истинное в его душе, фиксируемое в блокноте.
– На, гляди сама, чтобы убедиться.
Лицо ее осветилось благодарной улыбкой. Она прижала блокнот к двум небольшим белым холмикам груди и, закрыв глаза, безмолвно шевелила губами. Затем вдруг вернула ему блокнот:
– Сам открой его и покажи мне.
– Почему не ты?
– Это будет выглядеть, как будто я взяла без разрешения.
Габриэль раскрыл блокнот и указал на последний листок с записями.
– У тебя удивительно ясный почерк – красивый и четкий, как упражнение по чистописанию! – воскликнула она радостно. – Гораздо более ясный, чем мой, и намного красивей. И ты называешь это закорючками? – Габриэль понял, что просто взгляд на его записи удовлетворил ее любопытство, что содержание ее интересует менее, чем радость от его красивого почерка. – «У меня же это наоборот», – прочла она громко единственную фразу, написанную на листке блокнота, и голос ее звучал, как декламация ученицы, вызванной к классной доске. От этой фразы, обведенной кружком, тянулась стрелка к предыдущей странице, к записи на иностранном, пересекла книзу листок и опять обвела кружком несколько последних строк. – У тебя это написано слева направо? – спросила она, поняв, что это не на английском, а на французском, которого она не знала. Габриэль кивнул головой в знак согласия, и она продолжала: – Но и это твой почерк. И совсем-совсем другой, чем на иврите? Или у тебя сегодня, в момент, когда ты писал, не то же самое, что ты писал неделю назад по-французски? Или на иврите это всегда по-иному? Габриэль – некто другой, когда пишет по-французски? И тот, другой, не обязательно должен быть другим Габриэлем в иное время, на ином языке и с иным настроением. Вероятнее всего, у всех этих Габриэлей, толкущихся в тебе в любое время, в любом месте и на любом языке, нечто абсолютно противоположное, чем у того, кто не Габриэль вообще, хотя у него почерк Габриэля. Выходит, что Габриэль переписал своим почерком текст какого-то француза, но ты сказал мне, что это текст Спинозы, а он не француз. Почему ты не записал его на английском или иврите, чтобы и я могла прочесть и понять? Это вопрос номер один. Вопрос номер два: что написано здесь по-французски, что, оказывается, у тебя «это наоборот»? И вопрос номер три: не считаешь ли ты, что мне полагается премия – все же сумела ухватить нечто в связи с твоим «нечто»?