Сообразил это Василий Васильевич после того, как во дворце пташкой залетной промелькнула красавица Агафья Грушецкая.
Она была дочерью небогатого московского дворянина Семена Федоровича Грушецкого. После смерти отца воспитывалась у его сестры, своей тетушки, бывшей замужем за дворянином, думным дьяком Семеном Ивановичем Заборовским. И в Грушецких, и в Заборовских текла польская кровь. Царь Федор увидел Агафью во время крестного хода и на миг остолбенел от ее тонкой, не московской красоты, а потом послал приближенных выследить, где живет эта девица. Узнав, кто она, Федор тайно приказал Заборовскому не выдавать племянницу замуж. Многочисленным сватам, обивавшим пороги их дома в поисках руки Агафьи, было немедленно отказано.
Слухи об этом дошли до Ивана Милославского. Брат покойной матери Федора, боярин Милославский был необычайно сильной фигурой при дворе. Он лелеял свои собственные планы насчет царского брака. Еще у всех на памяти была царица Ирина Годунова, при которой фактическим правителем был не царь Федор Иоаннович, слабый духом и немощный разумом (совершенно как нынешний царь Федор!), а ее брат Борис Годунов, затем вообще воссевший на престол. Именно об этом втайне мечтал Милославский, а потому намерен был подвести царю какую-нибудь из своих многочисленных свойственниц или дальних родственниц. По крайности — дочь преданного ему человека.
Узнав об Агафье, Милославский прибегнул к своему излюбленному и многажды испробованному оружию (с помощью которого ему, между прочим, удалось низвергнуть всесильного боярина Артамона Матвеева, первого друга и наставника Алексея Михайловича Тишайшего и воспитателя мачехи Федора, Натальи Кирилловны Нарышкиной) — к клевете. Он начал распускать самые низменные слухи об Агафье и ее родных, однако… рухнул в ту яму, которую рыл ближнему своему. Царь был влюблен не шутя, не хотел ничего дурного слышать о своей избраннице, а потому с гневом обрушился на Милославского. Боярин угодил в опалу.
Тем временем были устроены предусмотренные обрядом выборы невесты: только для виду, для исполнения векового обычая. Царь заранее знал, кого выберет. И Агафья Грушецкая стала московской царицей.
Многие недовольные говорили, что скоро-де на Русь вернутся обычаи первого Самозванца и Марины Мнишек! Агафья Семеновна дозволяла ношение при дворе польского костюма (между прочим, к этому же склоняла Алексея Тишайшего его вторая жена, Наталья Нарышкина, мачеха Софьи и Федора, и это Милославскими было поставлено ей в вину после смерти царя), кунтуша и польских сабель.
Агафья Семеновна была известна своей добротой, заступалась за опальных — и в первую очередь за Ивана Милославского, который был возвращен во дворец именно ее усилиями. Однако добра он не помнил и немедленно начал распространять слухи, будто царь «скоро-де примет ляшскую веру, аки самозваный Димитрий»… К слову сказать, вернувшись в Россию, этот самый Димитрий вновь обратился в православие, но Милославского такие исторические тонкости занимали мало.
Впрочем, царя Федора все подобные россказни никак не волновали. Он нежно любил жену и с восторгом ждал рождения ребенка. Однако этот день стал для него источником величайшего горя. 11 июля 1681 года Агафья Семеновна неблагополучно разрешилась от бремени, а спустя три дня скончалась вместе с новорожденным сыном, царевичем Ильей.
Софья, строго говоря, относилась к Агафье неприязненно, ибо опасалась, что та отнимет у нее власть над Федором. Опять же, Агафья своим обликом являла именно тот тип женской красоты, который был столь любезен иноземному вкусу и до которого Софье было далеко, как до луны. Ну в самом деле, не ножом же обстругивать, не топором же обтесывать крепко сбитое Софьино тело, чтоб она сделалась столь же суха плотью и тонка костью, как Агафья!
И единственное, что было для царевны в невестке привлекательно, это ее попытки ввести при дворе польскую моду не только для мужчин, но и для женщин. В сарафанах да летниках, одинаковой ширины что вверху, что внизу, Софья чудилась себе неким чурбанчиком, который именно что просится, дабы его обтесали. А вот чужестранные наряды…
Юбки в ту пору нашивали широкие, широчайшие. Да еще других юбок, нижних, для пущей ширины, надевывали вниз немало, а к тому ж бока распирали особенными распорками, именуемыми «фижмы». В поясе (иноземцы называли его изысканным словом «талья») дамы утягивались сколь могли сильно, употребляя для этого особые штуковины с железными пластинами, называемые корсеты, а груди выпячивали и оголяли. Грудь у Софьи была столь пышна и округла, что просто грех ее было бы прятать в наглухо застегнутых по русскому обычаю сорочках. А иноземная мода позволяла выставить ее напоказ… Корсажи платьев расшивали жемчугами и самоцветами, ими же унизывали высокие стоячие воротники, вырезанные зубцами. И волосы под убрусы отнюдь не прятали, а носили, по плечам раскидав, словно у архиереев. Софье всегда казалось порядочной несправедливостью, что священникам и монахам дозволено космы свои нечесаные да немытые казать всему народу, а женщинам красоту свою, чудные косы, должно прятать. Честно говоря, косица у Софьи была не Бог весть какая, Творец ее обделил и тут, однако кабы косицу сию распустить, да частым гребнем расчесать, да навить крутыми локонами, да разбросать их по нагим плечам или уложить вокруг головы, словно венок, скрепив заколками с крупными самоцветами… Чай, в царской сокровищнице самоцветов столько, что на каждый Софьин волосок нанизать хватит! Вот кабы ей этаким образом облачиться, то небось затмила бы она даже известную красавицу, княгиню Евдокию Голицыну!
По тайному приказу Софьи был сшит один наряд по картинкам, самолично нарисованным добросердечной Агафьей. Однако показать сие платье царевне удалось лишь возлюбленному своему князю Василию. Она вертелась перед ним, словно он был зеркалом, ловя в его глазах свое отражение, смеялась, веселилась, то важно выступала, то резвилась подбочась, то вытанцовывала на манер польской мазурки, которую показывала Агафья… Кончилось это тем, что Софья бросилась князю на шею, и оба они упали на ковер. Охотно отвечая на самозабвенные ласки своей шальной возлюбленной, князь Василий между делом размышлял, что иноземное платье для внезапных припадков любви плохо приспособлено. Русский женский или девичий летник да сорочицу задрал — и вот оно, нагое, до утех охочее тело. А пока продерешься сквозь ворох крахмальных, жестких юбок… да корсет этот, будь он неладен, не дозволяет любовницу обнять, как того желается: все время вместо мягкого тела ощущаешь какие-то железины… Ну, пра-слово, будто с латником тискаешься! Одно чрезвычайно понравилось князю Василию в чужестранном наряде: из сего окаянного корсета груди выскакивали весьма охотно, и можно было мять их да целовать, сколько душе угодно!
— Ну что, — наконец спросила Софья, отдышавшись и разомкнув зубы, которыми она закусила жесткий край парчового кафтана князя Василия, чтобы заглушить счастливые стоны, — краше я твоей жены? Лучше ее?
Ну что он мог сказать?..
Превзойти княгиню Евдокию во всем, во всем — это была заноза в Софьиной голове, которая лишала ее разума и рассудка. Больше Евдокии она ненавидела, пожалуй, только собственную мачеху, Наталью Кирилловну, бывшую всего лишь шестью годами старше ее. Князь Василий подозревал, что причиной этой ненависти была та же самая женская ревность: царица Наталья тоже была красавица. Но мачеха, которая отбила у Софьи отцову любовь, более никакого мужчину у нее не отобьет. Она вдова, накрыта черным платом — все равно что клобуком. А вот Евдокия…