Бывавшие при дворе и видевшие Софью иноземцы косоротились: неуклюжа, толста — поперек себя шире, шея-де не длинна… Но так ведь только гусыне нужна длинная шея! А у девицы она должна быть бела, и нежна, и гладка, и полна. Именно такой шеей, белой и душистой, обладала Софья. У них, у иноземцев, все в башке перекорежено, глаза наперекосяк поставлены, мозги набекрень. Что и говорить — ребра у Софьи на чужестранный манер не торчали, она со всех сторон была гладка и округла, словно… словно зимородок, разноцветный, сероглазый зимородок, который сидит на веточке и вертит головой, дивясь чудесам Божьего мира. Этого зимородка хотелось взять в ладони и осторожно подышать на его теплую головушку, словно на голову ребенка. Однако Сильвестр недолго заблуждался, считая Софью ребенком. А впрочем, в ней жило детское любопытство к жизни, ей все нужно было узнать, и точно так же, как основы древних языков, она захотела узнать основы древнего искусства любви.
Софья оказалась страстной, неуемной, горячей, порывистой, ненасытной. Шальная девка, а не царевна-затворница! В общем-то, это можно было предположить, увидев, с каким выражением лица она слушала излияния Эсфири в пиесе, разыгрываемой на дворцовом театре (Алексей Михайлович театральные представления зело любил, он и приохотил дворцовое общество к сей чужой забаве). Слова любви, сказанные прежде, сказанные людьми иными, чужими и чуждыми, словно бы проникали в душу Софьи — и мгновенно становились ее собственными словами и мыслями:
Одна лежу отныне я на вдовьем одре,
И сколько б ночь ни длилась, обрести не в силах
Покоя, услаждения и счастья — без любви!
Верно говорят: клобук не делает монаха. Сильвестр монахом был только по наименованию, а в глубине души он всегда оставался тем же Семкой-Семеном, юнцом, который как первый раз отведал женской сласти, так и понял, что от этого хмеля он вовек не откажется. Он переимел великое множество баб и девок и кое-что понимал в женской природе и породе, а потому почти сразу, после двух или трех ночей, проведенных в Софьиной постели, понял: сей нежный зимородок спорхнет с его ладони в самое скорое время, и спелое яблочко ее женской красоты, ума и прелести вызреет не про него, многогрешного. Ибо Софье нужен был кто-то, кто превосходил бы ее не только числом прочитанных книг, как Сильвестр. Она ведь и сама прочла сих книг немало и даже была искусна в сложении словес, писала пиесы о святых Екатерине и Пульхерии для домашних театров… Ей нужен был не монах беспутный, с равным удовольствием готовый подобрать полы рясы, чтобы нажаривать первую попавшуюся бабу, или, приложив руку ко лбу, изречь что-нибудь по-латыни либо по-гречески, по-польски либо по-немецки. Ей нужен был человек, которым она могла бы восхищаться, — достойный ее по происхождению, по уму, схожий с ней по взглядам на мир. И могущий впоследствии разделить с нею власть над этим миром…
Сильвестр понял, что такой человек появился, лишь только из Украйны воротился князь Василий Васильевич Голицын.
Придворной жизни он не был чужд: молодые годы свои провел близ Алексея Михайловича в званиях стольника, чашника, государева возницы и главного стольника. Сделавшись боярином, Голицын по особому приказу Тишайшего отправился в Украйну, чтобы принять меры для охраны ее рубежей от набегов турок и татар. Он участвовал в Чигиринских походах, окончившихся неудачею для него как для полководца, и сумел верно разгадать главную беду русского войска: местничество. Местничество — это старинный обычай считаться заслугами предков и занимать должности исходя из них, а не по заслугам своим: чей отец либо дед занимал высшую должность, того потомок считал и себя выше родом и не подчинялся по службе тому, у кого предки занимали низшие места. Всяк воевал и сражался сообразно своей родовой спеси, ни больше ни меньше! Пережив горечь поражений, Голицын вернулся в Москву и приступил к молодому царю Федору с настоянием уничтожить местничество. Он был готов к сопротивлению бояр, ибо знал, как глубоко укоренены старинные обычаи, и немало удивился, когда хворый, вялый, слабовольный царь не оперся на мощные плечи родовитого боярства, а склонился на сторону князя с его непонятными и, очень может быть, опасными новациями. Но вскоре Голицын сообразил, что он этим всецело обязан царевне Софье.
Князь Василий Васильевич был красавец, влюбленный в свою красоту. Красоту эту он умел холить и лелеять даже в военных походах, и если не было воды напиться и умыться, то уж подбрить русую бородку, красиво обливавшую щеки, он не забывал, даже если бриться приходилось лезвием казацкой сабли. И в женщинах он превыше всего ценил красоту. Жена его, княгиня Евдокия, была хороша, словно белая лебедушка. Подобно многим мужчинам, князь Василий пребывал в приятном заблуждении, что глупость только прибавляет прелести женщине. Но вдруг оказалось, что его взяла в плен не столько красота спокойной павы, сколько острота женского ума, живость речи, насмешливый тон, спокойная мудрость и счастливое умение взглянуть на жизнь с разных сторон, подметить, что в ней есть плохого и хорошего, печального и веселого, достойного презрения и уважения. Ему почудилось, что эта маленькая, кругленькая царевна не снизу вверх на него смотрит своими яркими, живыми глазами, а держит его на ладони, словно игрушку, поворачивает так и этак — и от ее взгляда ни за что не спрячешься.
Она была умна не женским умом… А впрочем, что такое ум мужской? Чем он лучше женского? Опять же — и среди мужиков множество людей неразумных. Софья была и разумна и — умна. Она обладала редкостной способностью не только видеть каждого человека насквозь, но и каждое жизненное явление проницать — предвидеть, что из сего явления, какие последствия могут произойти. Причем последствия эти она умела высчитывать так же быстро, как делила, слагала, умножала либо вычитала — способности арифметические у нее были удивительные, куда до нее «умникам»-боярам, женский ум презирающим. А какая у нее блистательная память! Она легко запомнила и латынь, и греческий, она словно бы впивалась в тяжеловесное сплетение виршей и Симеона Полоцкого, и того же Сильвестра. Она с одного разу могла выучить любую роль для домашнего театра, и не только выучить, но и прочесть ее так, что слушателей слезой прошибало при стенаниях какой-нибудь там Эсфири:
Когда б любовь была наградой, как просто бы жилось на свете!
Она змеею незаметно вползет в нутро — и жалит сердце,
Сосет его и изгрызает, своим злодейством наслаждаясь.
Я от незримой, несказанной, необъяснимой боли корчусь,
Змею-любовь изгнать не в силах… Иль просто не хочу изгнать?..
Такой ум, такие способности, обнаружься они у мужчины, называли бы государственными. А у женщины они казались ненужными, пугающими…
По счастью, князь Василий не принадлежал к числу тех мужланов-бояр, которые при малейшем проблеске такой непривычности, как ум у женщины, готовы кричать «Караул!». Он начал присматриваться к Софье… и однажды обнаружил, что ее бдение у постели больного брата было вызвано отнюдь не заботой о нем. Она всегда заботилась только о себе одной! Да и вообще: все ее слова, поступки, а главное — ее взгляды на мужчин одушевляемы совсем иным чувством, нежели просто непривычным, неженским желанием принять участие в устройстве государственных дел. Прежде всего Софья желала устроить в этом государстве свои собственные женские дела!