Жан поморщился:
– А я тут чем помогу? Про Хелен слышал кое-что…
– Хорошая летунья… – вдруг тихо вставил Антуан. – Красивая
женщина… если память меня не подводит.
Жан сделал долгую паузу, будто упрекая Антуана за
вмешательство в разговор, и продолжил:
– Ну а про Луизу и Арнольда – считай, одни только имена и
слышал! Откуда мне знать, куда твои друзья-товарищи кинутся?
– Кто из них решать будет? – спросил я, глядя в глаза Жану.
– Маркус… – неохотно признал старик. – Что бы они там ни
решали, а двинутся туда, куда Маркус захочет. Сами того не понимая.
– Ты лучше всех Маркуса знаешь, – продолжил я. – С
младенчества, считай. Сам пуповину ему обрезал…
– За родами присматривал, а пуповину не резал. На это
акушерка есть, – ответил Жан. – Ну да, знаю. Знал.
– Значит, можешь предположить. И кто такой Маркус, добро или
зло он несет. И куда сейчас отправится.
Жан Багдадский, барон не принадлежащих Державе османских
земель, забарабанил по столу сухими тонкими пальцами. Задал я ему задачку. И
самое главное, что найти ответ ему самому хотелось.
– Антуан, а что ты скажешь? – спросил он.
Старый летун вздохнул:
– Жан, я представляю себе суть вопроса, но принца Маркуса
даже не видел в глаза.
– При чем тут это? Я-то Маркуса знаю как облупленного.
Как-никак лечил, да и общался немало. Мальчик он был славный, добрый и умный.
Но! – Жан назидательно поднял вверх палец. – Все толкователи святых текстов
сходятся на том, что Искуситель как раз таки и будет производить впечатление
человека хорошего и доброго! При этом сильного духом, умеющего людьми управлять
и к нужной ему цели подводить.
– А что говорят святые тексты об Искупителе? – Теперь уже
Антуан дал волю иронии.
– То же самое, – мрачно ответил Жан. – Только доброта
Искупителя истинная, а у Искусителя – притворная. Говорится, что человек
искренне верующий сам, мол, разницу почувствует.
– Замечательная метода, – кивнул Антуан. – Если бы в полете
нам приходилось полагаться лишь на чутье – ни один летун не дожил бы до
старости.
– Не богохульствуйте… – тихо сказал Йенс. – Нельзя
сравнивать таинство божьей любви и грубое искусство управления планёром…
Глаза у Антуана прищурились. Зная Хелен, я готов был ожидать
любой резкости – летун, говоря о своей профессии, начисто разум теряет! Но
Антуан вдруг склонил голову, будто в безмолвном извинении, и произнес:
– Может, это и благо, что, говоря о свойствах человеческой
души, мы не вправе положиться на самые тонкие приборы? Если бы можно было
измерить добро и зло, определить их по шкале, подобной шкале альтиметра или
компаса, мы утратили бы всякий стимул меняться… меняться к лучшему. Но я не
представляю себе, как возможно создать такой прибор… Чего ты от меня хочешь,
Жан?
– Ты поэт, Антуан, – негромко сказал лекарь. – Что бы ты ни
говорил о себе и чем бы ни занимался, но ты всегда был поэтом. К сожалению,
трусливым поэтом.
Антуан вздрогнул.
– Я хороший лекарь, и возраст дает мне право сказать это
вслух, – продолжал Жан. – Но я вижу лишь тело. А ты умеешь видеть душу людей,
Антуан. Все светлое, что есть в душе. Ты мог бы писать книги, которые заставят
людей задуматься о душе не меньше, чем самая искренняя проповедь самого святого
епископа. Но ты струсил. Не захотел сам предстать с оголенной душой!
– Это неправда, Жан!
– Правда. Может быть, виной тому твои друзья… среди которых
я числю и себя. Мы терялись. И прятали свое смущение за насмешками, за иронией
и сарказмом. Твои подвиги до сих пор вспоминают державные летуны, но может
быть, одна-единственная твоя книга стала бы выше всех этих подвигов?
– Не думаю, Жан. Мне кажется, что одна-единственная
спасенная жизнь выше всех книг, – серьезно ответил Антуан.
– Когда в Северном море ты сел возле сбитого планёра и
выловил товарища из ледяной воды, это был подлинный героизм. – Жан развел
руками. – Сутки качаясь на волнах, ожидая, что налетит шквал или вода вольется
в поплавки, ты боролся за чужую жизнь, отдав в заклад свою…
Удивительно, вся насмешливость сползла со старого лекаря.
Сейчас он сам говорил как поэт, пусть даже случайный, поэт поневоле, на миг
отразивший красноречие своего друга…
– Но почему ты не хочешь поверить, что тысячи и тысячи людей
тонут каждый день в ледяных волнах жизни? – Жан поднял голос. – Почему ты не
решился поставить на кон свою душу – чтобы спасти их?
– Не знаю, Жан. Может быть, потому, что это никому не было
нужно? – Антуан как-то беспомощно развел руками.
– Откуда людям знать, что им нужно, если этого еще нет на
свете? – вопросом ответил Жан. – А… дело прошлого, Антуан. И мы с тобой тоже
часть прошлого. Случайно зажившиеся на свете старики. Но, может быть, у нас
есть шанс доказать… что столь долгая жизнь была нам дана не случайно.
– Чего ты хочешь от меня, Жан? – резко спросил Антуан.
– Я хочу, чтобы ты, вместе с Ильмаром, нашел принца Маркуса!
Чтобы ты посмотрел ему в глаза и понял, что он такое – добро или зло!
Старик, бывший когда-то героическим летуном, прижал ладонь к
лицу. Лишь глаза смотрели поверх пальцев – на бывшего лекаря Жана Багдадского.
Наконец Антуан заговорил:
– Ты назвал меня трусом, Жан… никто и никогда не говорил мне
таких слов. Но, может быть, ты прав. Может быть, высшая смелость для меня
состояла в том, чтобы заговорить в полный голос. И что же, теперь ты хочешь,
чтобы старый трус проявил неслыханную смелость? Взялся судить мессию?
– Да. Потому что только ты сможешь это сделать. Я не смогу –
я помню Маркуса ребенком, и память не даст судить здраво. Ильмар не сможет – он
помнит Маркуса своим младшим каторжным товарищем, и память не позволит ему
увидеть правду. Но ты, ты будешь смотреть в его душу. Ты поймешь, кто он
сейчас. И когда поймешь – скажешь Ильмару. Вот и все.
– И если я скажу, что в душе этого мальчика – зло… – тихо
начал Антуан.
– Нет. Если ты скажешь, что в его душе нет добра. Тогда
пусть решает Церковь.
Антуан покачал головой. Он был не то чтобы напуган –
удивлен. И голос его стал задумчив, обретая прежнюю певучую интонацию:
– Однажды, когда я был молод, мой планёр упал в предгорьях
Альп. Никто не назовет падение с двух километров посадкой, но я был жив и даже
не поранился. Я еще не успел порадоваться своему спасению, не успел задуматься,
как стану ночевать в горах, один у разбитого планёра, который никогда не
рискнул бы предать огню. В горах трудно выжить. Я бродил вокруг планёра,
ощупывал разбитые крылья и порванную ткань – так касаются раненого друга,
отдавшего за тебя жизнь, и тут к нам подъехала повозка. Мое падение,
оказывается, видели. Это был не пастух или одинокий горец, как я вначале
подумал, это был местный метеоролог, один из тех неисчислимых тружеников, что
составляют наши карты, предупреждают о зарождающейся буре или о просветлевшем
небе…