Но он делал со мной что хотел.
— Я отправлю тебя в Париж, Ромина, заниматься сценической речью. Это первое. Когда ты освоишь речь, мы начнём репетировать. И я тебе обещаю: если мы за две недели установим, что дело не идёт, то я освобожу тебя от обязательств и отдам роль кому-нибудь другому.
Я сказала ему раз сто: ничего не выйдет. Но Висконти стоял на своём.
При одной мысли об этом у меня дрожали колени, и всё же я начала работать.
У мадемуазель Гийо в Париже я брала уроки фонетики и дикции. Она начала со мной с азов, как будто я ещё не говорила по-французски ни единого слова. Мы занимались день и ночь. Работали с магнитофоном, я записывала на плёнку басни Лафонтена. (Много позднее, уже после премьеры, я послушала свои первые записи — и едва узнала сама себя.)
В то же время я занималась французским с актёром и режиссёром Раймоном Жеромом. С ним мы прошли и диалоги нашей пьесы; их перевёл на французский наш друг Жорж Бом.
Висконти мне, правда, категорически запретил произносить диалоги. Никто не должен был портить ему дело. Но так я всё же чувствовала себя увереннее.
А потом об этом «безумном плане» узнала моя мать. Она была просто вне себя.
Таким образом, антракт в нашей семейной драме закончился. Звонок к следующему акту. Конечно, со своей стороны мама была совершенно права. Ещё несколько лет тому назад она мне говорила:
— Прежде чем выйти на большую сцену, ты должна получить актёрское образование и сначала показаться где-нибудь в провинции.
И вот теперь я пустила её советы по ветру — и стартовала именно на парижской сцене, с великим режиссёром.
Безумие.
«Ты же разоришься. Я не могу этого допустить», — писала она. Я возмущенно отвечала, что я сама себе хозяйка, хватит с меня опеки, я могу разориться где, когда и как хочу.
Снова пошла нервотрёпка — телеграммы, письма, ссоры по телефону.
И ведь между нами стоял не только спектакль, но — и прежде всего — мужчина: Ален, который был единственным, не считая Висконти, кто в меня верил. Он, кстати, вложил в эту постановку собственные средства.
Но кроме них в меня и в мой успех не верил никто. Ни один человек. В Париже болтали всякое. Например: она получила это только благодаря Делону. Неужели Висконти сам пришёл бы к мысли дать этой маленькой глупенькой венке такую прекрасную женскую роль?
Все были правы — кроме меня.
Это я поняла после первых же репетиций. Я действительно пустилась в предприятие, для которого мне не хватало способностей.
Воспоминания о первой вечерней репетиции в Театр де Пари просто ужасные.
Мы с Аленом бешено неслись в его «феррари» по Парижу. Всюду красные светофоры. Опоздали на десять минут. Все уже были здесь — и ждали. Все: сливки парижского театра, тринадцать актёров. Валентин Тесье, Даниэль Сорано, Пьер Ассо и как их там ещё зовут.
Никто не сказал ни единого слова. Приняли нас ледяным молчанием. Ага, эти ребята из кино, они не считают нужным по часам являться на большую и важную работу. Дело ясное. Звёздная болезнь. Наглость.
Висконти тоже свирепо сверкнул глазами. Молча.
Висконти репетирует четыре недели только за столом. Актёры сидят кругом (Алена и меня он сажал как можно дальше друг от друга) и читают вслух свои роли. Когда подошла моя очередь, я не смогла выдавить из себя ни слова.
Это было какое-то хриплое карканье, лепет. Я чувствовала себя как нерадивая ученица, которая не выучила урока и была тут же выдворена из школы. Ничего подобного мне ещё никогда не приходилось переживать.
Я была до смерти опозорена. Все остальные не обратили на мой позор никакого внимания, как будто ничего другого и не ожидали.
На следующий день мы с Аленом явились за час до репетиции. Мы репетировали с Висконти одни.
И мы извинились за вчерашнее опоздание.
— Ладно, — сказал он. — Это случилось, и давайте об этом забудем. Но зарубите себе на носу: никогда, никогда, никогда больше!
Актёр Пьер Ассо — сегодня один из лучших моих товарищей — обращался ко мне особенно отстранённо. Я была для него — пустое место. Но спустя десять дней он стал подсовывать мне под столом записочки, вроде таких: «Это уже лучше» или «Сегодня было хорошо».
Это было трогательно — но я не верила ни единому слову.
Я думала, ничего у меня не выйдет. В отчаянии от надвигающегося провала я потеряла сон. День и ночь я думала о замене, о той девушке, которую Висконти присмотрел вместо меня. Я представляла себе: вот сидит где-то у телефона по-настоящему одарённая молодая актриса и ждёт звонка. Ждёт, что голос Висконти скажет ей: «Приходите, мадемуазель. Как и ожидалось, Роми отказано...»
И тогда окажется, что и в самом деле правы те, кто меня предупреждал. Все. Моя мать, и Дэдди, и Вольфи, и коллеги, и журналисты. Весь Париж.
Никогда в жизни не забуду тот день, когда я впервые пережила это грандиозное чувство: что это значит — быть актрисой.
Путь к этому мигу был, правда, суровым. Даже сейчас меня бросает то в жар, то в холод, чуть только вспомню, как мне отказал голос на первой застольной репетиции. Тот писк маленькой глупой девочки.
Внизу, в партере громадного Театр де Пари, — 1350 пустых кресел. Занято только одно-единственное место в пятом ряду — в те первые недели 1961 года. За режиссёрским пультом — Лукино Висконти, совсем не друг, но наоборот — холодный, бесстрастный наблюдатель, чьё молчание может выразить всё: презрение, разочарование, ярость...
И я не осмеливаюсь спросить, что он думает обо мне. Я чувствую, что я провалилась. И это чувство растёт во мне день ото дня, как кошмар.
Ален мне помочь не может. Этого вообще никто не может, кроме Лукино. Ален — человек кино, правда, завоевать сцену ему тоже хотелось бы, но он вовсе не так нуждается в театре, как я. Я чувствую за собой бремя традиции — и долг перед традицией. Я думаю о своей бабушке, великолепной, незабвенной актрисе Бургтеатра Розе Альбах-Ретти, которая и в 85 лет гордо и достойно увлекала свою публику. Она всегда хотела, чтобы я играла в театре. Она мне это всегда советовала, но мне не хватало мужества.
Теперь мужество мне необходимо: я должна играть в театре, причём на чужом языке.
Я думаю о моём отце Вольфе Альбах-Ретти и о моей матери.
Я думаю: ты не имеешь права их опозорить.
Я думаю: уже ничего нельзя предотвратить. Поздно. Ты затесалась в дело, которое тебя потопит.
На первую сценическую репетицию — после четырёх недель читки за столом — я прихожу в брюках. Однако Лукино Висконти настаивает, чтобы я переоделась в кринолин. Он должен помочь мне почувствовать себя Аннабеллой. После всех моих прошлых костюмных фильмов кринолин для меня — не проблема. Я всегда чувствовала себя тем персонажем, чей костюм я надевала. Сразу приходили правильные движения.