И вот я стою у трапа. Он целует меня на прощанье, поворачивается и поднимается по лестнице.
Я смотрю, как он уходит. Как закрывается за ним дверь. Ещё успеваю в последний момент увидеть сквозь иллюминатор его лицо. И машина выруливает на старт. Как она взлетает, я уже не вижу: слёзы застилают глаза.
В отеле я бросаюсь к маме и просто вою. Но оказалось, Ален оставил маме для меня письмо. Держу его в руках, но читать не могу. Буквы расплываются перед глазами.
А назавтра мне надо лететь в Кёльн — домой, к благонравной бюргерской жизни: отдыхать перед новым фильмом, гулять, раздавать автографы, читать сценарии...
Вот уж этого я не могу.
И я не лечу в Кёльн.
Вместо этого я покупаю билет в Париж. Приземляюсь в Париже и звоню Алену прямо из Орли.
И только положив трубку на рычаг, я соображаю, ЧТО на самом деле произошло. Я — свободна.
Я вырвалась.
И я была счастлива, потому что поверила, что и он меня любит. Пока я в венском отеле рыдала в мамину жилетку, Ален изливался своему другу Жоржу Бому. Изнывая точно так же, как и я.
Разлуки не выносили мы оба. Мы принадлежали друг другу — и теперь мы были вместе, такие молодые, оба — без тормозов.
Поначалу мы жили в квартире Бома. По этой причине фабрика слухов работала сверхурочно.
Ах, вдруг между Аленом и Жоржем — кое-что ещё, кроме просто дружбы? Ах, бедная Роми, как она страдает! Невинная венская барышня, как она выглядит в этой щекотливой ситуации?
Гнусная ложь.
С самого начала это была именно дружба, и мы, все трое, сохранили её на долгие годы. Кстати, и после того как Ален женился. Кроме дружбы — ничего.
Так вот, это была одна сторона медали: любовь, страсть, упоительное чувство свободы.
Другую сторону той же медали я тоже познала, но чуть позже. Когда дошли первые слухи.
Признаюсь: я переоценила свои силы. Конечно, внешне я была свободна. Сожгла за собой мосты, уехала в Париж против воли мамы и отчима и вообще открыто жила с мужчиной, но не была за ним замужем. Всё это — на виду. Но внутри?
Легко говорить — я наплевала на свою семью. Наконец-то я живу своей собственной жизнью.
Но на самом деле во мне как бы спорили два разных человека. Совсем не мирно спорили. Как воевали бы два разных мира. Один — тот, откуда я пришла. Добропорядочный, приличный, бюргерский в самом точном смысле слова. Мир, где предусмотрено буквально всё. Соглашения, договоры, даты — и постоянное занудство по поводу моего благополучия.
— Детка, — говорил мой отчим, которого я окрестила «Дэдди». — Тебе не нравится материал? Эта очередная принцесса стоит тебе поперёк горла? А ты всё равно должна её играть. Потому что ты же не сумасшедшая, чтобы выбросить на ветер 750 000 марок!
Но теперь был и другой мир, и я жаждала его покорить. Париж, театр, большие режиссёры с фантастическими проектами, молодые люди, способные послать к чёртовой бабушке целые состояния... Немыслимый мир, он сбивал с толку и захватывал, всё вместе.
И тут была любовь.
В первые парижские месяцы я была — комок нервов. Жила судорожно, отчаянно, без руля и без ветрил. Каждый день меня бомбардировали телефонными звонками: мама, отчим, даже брат Вольфи. Уж он-то всегда так точно чувствовал мои проблемы! А тут, казалось, даже он перестал меня понимать. Тогда я чуть не поставила крест на наших с ним отношениях.
Алена не воспринимали они все, вся семья. Абсолютно. Стращали меня, нашёптывали всякую непристойную чушь, чтобы оттащить меня от него. Доводили меня до ярости.
Но если хотя бы пару дней никто из них не звонил, я впадала в отчаяние.
В какой-то момент мне пришло в голову, что моя совесть вообще не участвует в этой игре. Будто вместо неё во мне жил закон семьи, где я выросла. Невольно я спрашивала себя: может, они правы? Может, я на самом деле веду себя ужасно? Может, я действительно буду до смерти несчастна, как все они предсказывают?
А потом я уговаривала себя: ну не будь такой слабой, ну попытайся радоваться жизни!
Между звонками мы изводили друг друга письмами. Всё, чего я не могла прокричать в телефонную трубку, я вкладывала в эти письма.
Чудовищные письма. Сегодня я в них раскаиваюсь.
Но ведь и из Германии тоже приходили жуткие письма. Теперь-то мы вместе можем над ними потешаться, а тогда всё было очень серьёзно. Просто семейная драма времён королевы Елизаветы: к концу пьесы на сцене — гора трупов.
Перед большим антрактом этой драмы и мы тоже были как мёртвые — все. А в антракте — примирились, как-то походя, легко. В одночасье трагедия превратилась в комедию.
Было это так.
В марте 1959 я встретилась с мамой и отчимом в нашем доме в Моркоте, близ Лугано. Ханс-Херберт Блатцхайм открыто признал здесь мои отношения с Аленом.
Может, он их никогда бы не признал. Но он убедился, что я прикипела намертво. И решил: уж если оторвать меня от Алена не выходит, то надо хотя бы соблюсти приличия. Как минимум.
Сегодня я понимаю упёртость моего отчима. Он и вправду не мог ни думать, ни поступать иначе — просто по своему происхождению и образу жизни. Дочка «из хорошего дома», его падчерица, не должна была жить с мужчиной по крайней мере без обручения.
И поэтому Ханс-Херберт Блатцхайм устроил нашу помолвку.
Я приехала из Парижа в Лугано и там узнала от Дэдди:
— Завтра — твоя помолвка. Прессу я уже оповестил. Ален будет здесь.
До сих пор не понимаю, как Дэдди удалось уговорить Алена.
Почему этот совсем не благопристойный француз согласился на такой явный фарс?
Я ведь его знала. Поэтому в тот день, 22 марта, до последней минуты сомневалась, что он появится. Однако он действительно приехал.
Мы «праздновали» помолвку. Все позировали для фотографов, и каждый сказал газетчикам пару слов. Например, мама сказала:
— Со свадьбой мы не торопимся. Пусть дети сначала получше узнают друг друга.
Дети уже вполне хорошо знали друг друга. И уж особенно хорошо они знали, какая пропасть их разделяла. Между Аленом и мной лежал целый мир.
В своей книге Ален выразил это так:
«Она происходит из того слоя общества, который я ненавижу больше всего на свете. Конечно, она — дитя своего круга, и пусть сама Роми не виновата в его предрассудках, это дела не меняет.
Ясно, что за пять лет я не смог искоренить того, что двадцать лет подряд вдалбливалось ей в голову.
Во мне ведь тоже живут два, три, даже четыре Алена Делона, вот и в ней всегда были две Роми Шнайдер.
Она это тоже знала.
Одну Роми я любил больше всего на свете, другую так же страшно ненавидел».