Германтов и унижение Палладио - читать онлайн книгу. Автор: Александр Товбин cтр.№ 247

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Германтов и унижение Палладио | Автор книги - Александр Товбин

Cтраница 247
читать онлайн книги бесплатно

– Екатерина Великая, неужто ум за разум задвинулся? – тихо спрашивал Германтов, ласково её обнимая. – Что с тобой было? Неужто сказалось так долгое сидение между сфинксами?

– Не-е-е, белены объелась, – повеселев, отвечала Катя.

Сначала он думал, что у Кати какой-то загадочный душевный недуг, провоцирующий немотивированные припадки, всхлипы-слёзы, думал, грешным делом, что психику её и впрямь могло подорвать регулярное сидение между сфинксами, да и не исключено, что так и было, но навряд ли корни беды сумел бы обнажить и сверхопытный психоаналитик, а итоговый диагноз и сам Германтов без особого труда для себя поставил ещё тогда, когда они с Дворцового моста смотрели на ледоход: она испытывала подспудно гнетущий страх; всё чаще терзал её, полную сил, неиссякаемых эмоций, безоглядную и решительную такую, страх.

– Страшно… Но чего же ты боишься? – домогался ответа от неё Германтов.

– Мне страшно жить, – как-то прошептала она, сделавшись серьёзной и перестав моргать. – Помнишь «Плату за страх»? – да, было дело, испереживались они, когда Ив Монтан вёл по опасной горной дороге грузовик с полным кузовом динамита. – Вот и я будто бы начинена взрывчаткой…

Да, именно для такого страха – экзистенционального страха – у неё было предостаточно оснований.

* * *

Страх сейчас испытывал и сам Германтов; больно и страшно было ему всё это вспоминать. И как же не хотелось ему вспоминать, как не хотелось: его память пробивали пугливые многоточия. И глупейшие мыслишки безуспешно он отгонял, а были они хуже назойливых мух.

«Вот, – думал Германтов, – не убежали вместе в Париж, а ведь если бы убежали…», – машинально взял лупу, опять-таки машинально поводил ею туда-сюда, словно делая колдовские пассы, над фрагментарно разраставшейся в бликующем круге лупы картой Венето, провёл лупой по ниточке железной дороги: из Венеции, от вокзала Санта-Лючия, в Тревизо, из Тревизо – в Мазер; прочь, прочь, только б не углубляться. Да, он не отказывал себе в удовольствии подолгу докапываться до истоков чудесных своих открытий, заново развёртывать мгновения озарений, которые позволили ему разглядеть скрытную природу петербургского ампира через небесное окно Росси в межарочном пространстве Главного штаба или отождествить рождение флорентийского купола с рождением всего Ренессанса, но едва он, перебрав по многу раз победительные случайности – ситуативная тавтология верно служила ему катализатором творческого сознания, – разложив так и эдак, подобно вариантам светоносного пасьянса, живые – вопреки всем напастям до сих пор живые – радости своего союза с Катей, как тут же по какому-то внутреннему принуждению к «чёрной полосе» приближался и – интуитивно цеплялся за любую психологическую уловку, чтобы свернуть мучительное прояснение подоплёк того, что между ними произошло.

Старые раны ныли; как пленяла Катина естественность, её шатания между покладистостью и необузданностью, её…

Ох, раны всё-таки затянулись – стоило ли их сейчас до крови расчёсывать, да ещё и посыпать солью?

Не стоило.

А мог ли он поступать сколько-нибудь рационально?

Мог ли хотя бы переключать внимание?

Мог, конечно, мог – даже все треволнения замысла временно служили ему счастливым укрытием от прошлых бед.

Пошевелил мышку…

Вывел на экран автопортрет Веронезе; раз за разом выводил его на экран, а несколько раз в последние месяцы даже отправлялся в Эрмитаж, чтобы увидеться с Веронезе «вживую»; Германтова тянуло к мистическому – тут-то уж точно мистическому – контакту с этим неброским автопортретом, нехарактерным для живописной манеры самого Веронезе: сдержанным, изысканно-строгим по колориту… Ряд пуговиц, едва взблескивающих на аскетичном чёрном сюртуке; чёрный воротник-стойка с тоненьким розоватым кантиком, пенная полосочка кружев нательной рубашки.

О, Веронезе ли это?

Германтов в нерешительности отступил на пару шагов назад, но Веронезе вместе с голубым простенком, на котором висел портрет, тотчас приблизился к нему, причём вплотную. Франтоватость, нарядность, якобы неотделимые от него и привнёсшие в его образ яркие краски, были показными, служили ему лишь маскировкой? Или для него лицо стало вдруг, когда писался автопортрет, ценнее и интереснее, чем парча, бархат? Правда – собственное лицо. Лицо – бледное, с синеватыми тенями, и только нижняя губа чуть тронута розоватым, того же оттенка, что и кантик на воротнике, мазком, и тёплый свет слева падает на выпуклую лобную кость; автопортрет в последнее время перевешивали с места на место – в Большом просвете, где отлично он прижился на красном фоне, шёл косметический ремонт, а в этом зальчике с противненько голубыми стенами, у проёма, через который виднелась повешенная в соседнем зальчике напротив окна, обесцвеченная потоком прямого света, словно выцветшая тициановская Даная… Бог с ним, с Тицианом; глаза Веронезе блеснули, и Германтов неожиданно для себя подумал: а ведь стиль самого Палладио на словах куда твёрже был, чем в натуре, он, стиль, какой-то заманивающий своей мягкостью, а подкупающе твёрдые принципы лишь оставались принципами; провозглашался жёсткий словесный заслон перед «развратителями архитектуры», а ведь будто бы заранее самими формами-пространствами виллы Барбаро была обещана их совместимость с веронезевской кистью, не так ли? Веронезе еле заметно кивнул… Где он сейчас, в Эрмитаже или – в Зале Олимпа? Да, – озирался Германтов, – в Зале Олимпа: тёплый колорит тут, в зале этом, уместен; олимпийские боги, аллегорические фигуры четырёх стихий, да, в люнетах… И вообще, излюбленные ордера у Палладио – тосканский, ионический, а вот дорический ордер при архаичной суровости своей, будь он использован, навряд ли бы поволил подпустить к себе свободного от каких-либо обязательств живописца, а так… Зодчий словно провоцировал живописца; к тому же Веронезе только что вернулся из Рима – кивок повторился – где увидел микеланджеловское барокко, проникся его нежданной аллегорической пышностью – чем не дополнительный стимул к раскрепощённости кисти. Веронезе выжидающе смотрел на Германтова, как если бы пережидал очередной наплыв домыслов и сомнений искусствоведа; казалось, во взгляде Веронезе были и надменность бессмертного, и понимание-сожаление, и ирония, и даже брызжущая весёлость, вызванная, возможно, прикосновением к нелепостям чужой жизни, нет-нет да затекавшим и в голубенький Эрмитажный зальчик. И даже уже сарказм был во взгляде Веронезе, казалось, что Веронезе многое уже знал о нём, о Германтове-ЮМе, как о вроде бы взыскательном, не лишённом проницательности, но самонадеянном схематизаторе-концептуалисте. Веронезе, судя по еле изогнувшей губы улыбочке, легко читал его мысли: мол, вилла Барбаро как памятник своего времени – памятник, конечно, отменный, но творческий-то порыв ведь протянулся из шестнадцатого века в далёкое будущее, в бесконечность, в беспредельность, и от такой «протяжки» в глазах Германтова старинный памятник наполнялся новыми, неведомыми двум великим соавторам, оставшимся в своём шестнадцатом веке, смыслами… Знал Веронезе эту давненько, ещё в разговорах с Катей, выкованную-выстраданную формулу Германтова, знал, а также знал кое-что о внутреннем мире Германтова и, само собой, о текущих его намерениях, планах скорого посещения Венеции, прибытия на одиннадцатичасовом поезде в Мазер; о, Германтов в частых визуальных контактах с ним, когда разговаривали только глаза, словно выбалтывал художнику свои планы, а Веронезе ими, планами этими, явно был недоволен, возможно, что уязвлён… «Неужели и я неосмотрительно сумел оживить портрет?» – спрашивал себя Германтов, вспоминая литературные приключения портретов. Он же живой, явно живой: как скупы, но выразительны были острый умный взгляд, иезуитская – какая ещё? – еле тронувшая губы улыбочка. Похоже, оживший Веронезе ничуть его не боялся, а, зная о пресловутой лицензии на отстрел, знал уже не только о намерениях-планах и душевных шатаниях надоедливого искусствоведа-концептуалиста. Веронезе не мог не знать также, что здесь, в Эрмитажном голубом зальчике, так же незримо присутствовал его униженный соавтор Палладио, оставаясь, впрочем, в сторонке, не принимая никакого участия в многозначительном поединке взглядов Германтова и… Веронезе. Но остранённость Палладио была притворной, понимал Германтов, конечно, притворной, отрекался ли Палладио от своих принципов, не отрекался, но теперь-то Палладио и Веронезе уже были спаяны общей тайной, и сохранение её – одной тайны на двоих! – для них стало важнее прошлых противоречий и разногласий, к тайне этой, сокровенной, глубоко-глубоко запрятанной, никого они не подпустят… Никого? Спутывались от волнения мысли, но Германтов понял вдруг, что и Палладио тоже ожил. Палладио, однако, с напускным безразличием монументально стоял в сторонке. А всезнающий и такой изящный, строго-изящный Веронезе вновь косо посмотрел на Германтова из своего пятисотлетнего далёка, но вдруг, резко высунувшись из рамы, угрожающе приблизил к нему лицо. Когда же и по какой причине опасно натянулись отношения между ними? Не тогда ли уже, когда в Лувре, переполняясь скепсисом по поводу веронезевской склонности к гигантизму, Германтов подходил к «Браку в Кане»? Допустим, в Лувре могла пробежать между ними кошка. Но вдобавок к внезапной той неприязни… Кстати, Веронезе и впрямь мог бы быть уязвлён несправедливостью допущений, верхоглядством, бездоказательностью; разве не намеревался Германтов, пусть и объясняясь в любви, обвинить Веронезе во всех возможных и невозможных художественных грехах? Вот и перешёл черту, ощутил холодящую близость тайны, едва ли не коснулся уже её, окутанной «ядром темноты», и – напоролся. И – ночью уже был живым Веронезе, ночью – он опередил этот сеанс портретного оживления! А… так ли уж активен был в ночной расправе Палладио? Неужели само слово «унижение» могло его, зодчего на все времена, сдвинуть хоть слегка с пьедестала или же покоробить на нём бронзовые складки одежд? И что же было раньше – удары пудовых кулаков светочей Ренессанса, свалившие Германтова с ног, кровь на булыжниках, на белом воротнике или – миг, тот вдохновенный миг, когда Веронезе – тоже живой, несомненно, живой! – в рабочем заляпанном балахоне расписывал виллу, все стены её и своды? И тогда ли, пятьсот лет назад, или сейчас, в многовековом пространстве германтовского замысла, застигнутый на месте художественного преступления, почти за кисть схваченный, разгневался он и, психанув, – как смялся у него, бессмертного, подбородок, как задрожал, – изготовился сбросить презренного уличителя Германтова с помоста; и когда же, когда – пятьсот лет назад или сейчас, в миг этот – случились вспышка, взрыв?

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению