Германтов и унижение Палладио - читать онлайн книгу. Автор: Александр Товбин cтр.№ 116

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Германтов и унижение Палладио | Автор книги - Александр Товбин

Cтраница 116
читать онлайн книги бесплатно

Декарт растерянно опускает пистолет… Или, если воображаемая дуэль была на шпагах, свою шпагу втыкает в землю… Паскаль побеждает?

Побеждает, не подозревая, что Бог умрёт?

Замечательная, слов нет, победа, не пирровая даже, а… Всё ведь вышло наоборот, шиворот-навыворот, Паскаль потом проигрывал век за веком, сцену дуэли заливал свет; больше света, ещё больше света… Просветители побеждали, всё и вся возвышенно красивым словам подчиняли в мире необходимостей… Вышло по сути так, как описал ход дуэли своих персонажей и безутешно эпохальный итог её, идейной дуэли той, Томас Манн?

Вспомнил Анюту: она, дитя просветителей, признавалась ведь на старости лет, что заблудилась в тайнах, что в познавательных потугах своих потерпела крах.

Ясность – против темноты и «ничтожности»?

Ох уж эти непобедимые соблазны кажущейся ясности! К свету, к свету; к поиску смыслов под фонарём.

Агрессивная самоуверенность «ясности» против достойной и выверенной осторожности темнот…

В самом деле, не инсценировал ли Манн заочные философские споры Декарта и Паскаля, когда на страницах «Волшебной горы» сводил на дуэли социалиста-просветителя Сеттембрини и сумрачного иезуита Нафту?

Какая же многостраничная словесная дуэль предшествовала краткому реальному поединку; споры Сеттембрини и Нафты, рефлексии Ганса Касторпа на эти многословные споры – едва ль не на четверть большого романа… А гром реального выстрела долго-долго разносило эхо в горах. Но как же расшифровать случившееся? Гуманист-Сеттембрини, формальный оскорбитель Нафты и виновник дуэли, как и подобает гуманисту, стреляет в воздух, а вот Нафта – себе в голову; и тут уж всё убийственно кратко: падение на снег, багрово-чёрное отверстие у виска.

Разные и нестрогие, совсем необязательные картины и мысли-вопросы продолжали посещать Германтова, вот и ворочался он в постели; что только не вспоминалось ему, вспоминалось даже, как много позже, читая опоязовцев, структуралистов, он находил в чеканных ли, расплывчато-сухих текстах и свои детские неуверенные, но волнующие, как шум на ветру каштанов, догадки.

Так, что в осадке? Компрометация разума, научно доказанная человеческая ущербность: ни функций мозга, ни летучей сути души, ни связей с мозгом и душой сознания-подсознания своего нам не дано понять… Я знаю только то, что ничего не знаю… Но кого из заведённо рвущихся к ясности всё это теперь остановит?

Тем более что практически у несущегося невесть куда – якобы к свету, к свету – человечества нет никакого ориентира взамен. Невесть куда? В бездну, в бездну… Бедный прозорливый Паскаль.

Хорошо хоть, что тогда Германтов не мог подобными разоружавшими вопросами задаваться.

Тогда, в тот давний день, во Львове, когда прохаживался он по пятнисто-солнечному бульвару, наверное, все пять процентов нейронов в его мозгу были на пике активности, а таинственная жидкость, их омывавшая, помогала ему напряжённо и нестандартно думать. Львовские каникулы и впрямь становились летней школой взросления его мыслей, усложнения его вольного, не подсудного науке сознания. «Есть речи, – шептал он, – значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно»; есть речи, есть, и это – таинственные речи искусства, пробуждающие волнение, и параллельно с искусством есть не менее таинственные речи – камней, растений, речи, которые так трудно расшифровать…

И вот до чего тогда он, казалось бы, без ощутимых направленных усилий сумел додуматься – воистину это был день спорящих между собой, фрагментарных, выхваченных из разных слоёв необъяснимо многослойной картины мира, но всё же дополняющих друг друга и потому пугающе-счастливых открытий: у всякого дерева, купола, лица – вдруг открылось, довольно-таки ясно открылось, едва он присмотрелся к дразняще двоившимся и дрожавшим контурам, – возникал в помощь ему, в качестве оперативно меняющейся под воздействием познающего взгляда субстанции, какой-то второй план-двойник, несомненно, возникал, и жил он, этот двойник не вовне, а где-то внутри, в нём самом. Германтов счастливо вернулся в прошлое, в пространство-средоточие отроческих познавательных усилий своих – на центральный львовский бульвар… В сумеречной спальне, всё ещё лёжа в постели, он вновь видел уже сквозь вибрации давних материальных знакомцев – каштанов, фасадов – то тот, то этот из вторых планов… И вспоминалось, что по Прусту «радость от красоты любых вещей поэт ощущает с того момента, как он почувствует таинственные законы, которые он несёт сам в себе»; вот-вот, вторые планы реальных каштанов, фасадов, прочих вещей-предметов, сугубо индивидуальные и не устоявшиеся, словно пробитые родовой судорогой, откуда они брались? Из ничего? Дикая мысль… Или они открывались-опознавались им, выпадавшим из текущего времени, в тёмной мистической глубине самого себя? А… внутренние таинственные законы были как-то связаны с законами перевода? И отвечая на свои вопросы, отвечая, само собой, нестрого, а уж как получалось, отвечая тогда, давным-давно, на солнечном, то шумящем, то еле слышно, но волнующе шелестящем листвой бульваре, додумывался он до того, что пребывающие в непрестанном призрачном становлении двойники – это эфемерные копии натуры, порождаемые искусами именно его мыслей и чувств, если конкретнее – самой работой сознания, перевозбуждённого и растревоженного, как бы страдающего дневной бессонницей; а пребывают они, копии-двойники, репродукции живых и неживых предметов, перед мысленным взором ровно столько, сколько направленная в глубину самого себя работа сознания длится. И возбуждённый, безумно гордый своими открытиями, подумал: не сравнимы ли в чём-то вторые планы реальности с подстрочниками для поэтических переводов, которые, как слышал, в точности не способны передать все смысловые богатства и эмоциональные обертона оригинала? Но тогда…

Скучно?

Ничего не попишешь – он не мог не додумать мысль.

Налетел и пролетел, прошумев в листве, ветер.

И сразу – всполох!

Выглянув из-за потемневшего, с засиявшим белизной краем облачка, ударило в оцепеневший каштан солнце; пятипалые листья, избавившиеся от нервного тика и слипшиеся воедино, вмиг почернели, вся продырявленная лучезарными рапирами чешуйчатая многослойная крона надвинулась угольно-чёрным контражуром; поплыли в глазах круги с радужными обводами, вспыхнул, засверкав, многогранник-круг паутины, подвешенный на тончайших горящих нитях, и на газон солнце упало, ярко растеклось, яично-жёлтое, совсем рядом, и, задрожав, раздробился блеск, запрыгали зайчики; тогда, счастливо зажмурившись, опомнился, чудесно соскочил с заколдованного круга абстракций, почувствовал, как мысли заполняли извилины; точь-в‑точь как… Посмотрел на плоскую брезентовую ленту шланга, потерянно лежавшую на газоне, но шланг заполняли в час поливки водой, шланг оживал, словно длиннющий упругий удав, принимался ползать и извиваться… Тогда – опять зажмурился – при восприятии-переводе языка произведения на мой язык понимания придётся смириться с неизбежными потерями каких-то смыслов! Вот до чего самостоятельно додумался он, зажмурившись от чёрной радужной вспышки: что-то неизбежно останется расплывчатым, не прояснённым, дабы вечно хранилась тайна. Конечно, конечно – тёмное иль ничтожное, но непременно – волнующее значенье, не поддающееся анализу, в книге прячется между строк, в картине – между мазками кисти и – за мазками, может быть, вообще за холстом, в здании – за узором архитектурных деталей и где-то за окнами, за дверьми, но не в комнатах и не на лестницах, где-то за стенами и пространствами, а в кино, к примеру – за кадром и за экраном. Ради такого волнующего значения, блуждающего и будто бы покидающего пределы произведения, и пишутся, наверное, картины, книги, снимаются кинофильмы. Стало быть, наличие тайны – как общей, бессознательно вменённой произведению автором, так и индивидуальной для любого из нас – неотъемлемое и притягательное свойство всех искусств, всех, ибо в них зашифрован ответ на вопрос вопросов. Додумался, додумался!

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению