— То есть вообще никогда не занимаются, — говорит Йолант.
— Как вы глупы, — говорит Бертранда, — это ведь потому, что его смотрят ребятишки.
— Ты своим позволила бы смотреть сколько хочется? — спрашивает Сигизмунда.
— Только то, что просвещает, — отвечает Йолант. — Особенно новости. Так они узнают историю Франции и даже всеобщую историю.
— Это как же? — спрашивает Люсет.
— А вот так: ведь сегодняшние новости — это завтрашняя история. По крайней мере именно ее им предстоит учить в школе, поскольку они уже будут ее знать.
— Вот умора! — говорит Сидролен. — Мне кажется, вы пошли по второму кругу, все это я уже как будто слышал.
— И однако, — возражает Люсет, — то, что здесь говорилось, не каждый день услышишь. Не думаю, чтобы вам часто доводилось послушать рассуждения на столь высоком философско-моральном уровне.
— Особенно в том кругу, где вы жили, — говорит Йолант.
Бертранда пинает его в голень.
— Ай! — взвизгивает Йолант.
— Вам больно? — осведомляется Сидролен.
— Зверюга! — отзывается Йолант.
— Ну, как бы то ни было, — говорил Сидролен, — а я очень рад был повидаться с вами. Вы вели себя крайне любезно.
— Ты что, выставляешь нас? — спрашивает Бертранда.
— Похоже на то, — говорит Сигизмунда.
— Вовсе нет, — отвечает Сидролен. — Только вот какое дело: когда вы начинаете бегать по кругу, у меня голова кругом идет, и я предпочитаю остановить эту карусель разом, а не то совсем собьюсь с панталыку и попаду в прошлое, или в будущее, или сам не знаю куда, может, и вообще в никуда, одним словом, страсти-мордасти да и только.
— Слушай, — говорит Йолант Люсету, — а что, если скинуться да и подарить ему телевизор на день рождения: меньше думать будет.
— Посмотрим, — говорит Ламелия. — А пока что самое лучшее — дать ему вздремнуть: его любимое кино — сиеста.
От ОМОНОвцев остались лишь едва заметные, одетые мхом могилы; позабыты-позаброшены были ОМОНОвцы, павшие в бою времен короля Людовика, девятого по счету, носящего это имя.
Герцог д’Ож открыл один глаз и вспомнил, что аббат Биротон должен был ответить ему на некий третий вопрос и что он этого не сделал. Открыв свой второй и последний глаз, герцог д’Ож не зафиксировал в поле зрения вообще никакого аббата Биротона.
— Ах, монах! Ох, жох! Ай, лентяй! — заворчал герцог. — Держу пари, что он отбыл на вселенский собор в Базель, а может, в Феррару или во Флоренцию, черт их там разберет. Во всяком случае, я-то остался с носом.
Он встает и выходит на площадку д’ожнона своего замка, дабы прояснить для себя хоть самую малость историческую обстановку.
Ни одного годдэма
[40]
в поле зрения, ни одного воина с тех или иных берегов, той или иной чужбины. Горизонт был почти пуст. Лишь несколько вилланов копались там и сям в худородной земле, но, едва различимые глазом, они не портили окружающий пейзаж.
Герцог мутным взором окинул эту веселенькую картинку и вздохнул, потом он спустился в кухню, чтобы закусить рагу из жаворонков, — так просто, для затравки. Заболтавшиеся поварята, вовремя не заметившие герцога, получили здоровенные пинки, разметавшие их по углам, кого направо, кого налево. Повар, съевший собаку на кормлении своего господина, поспешил подать ему желанное рагу. И вот герцог лакомится рагу, обсасывает все косточки, облизывает все пальчики, осушает все кубки и прямо-таки цветет от удовольствия. Потом, с плотоядной улыбкой, заявляет:
— Восхитительно! Но вряд ли вкуснее пятилетнего ребеночка, зажаренного на вертеле.
И он давится со смеху.
— Мессир, мессир! — взывает к нему повар, — нижайше умоляю вас, не шутите столь жестоко!
— А я и не шучу, я серьезно.
— Ну тогда, мессир, лучше шутите!
— Так чего ж ты, шеф-повар, добиваешься? Чтобы я шутил или чтобы я говорил серьезно?
— Ах, мессир, я полагаю, лучше нам вообще не затрагивать эту тему: в наше время людоеды не очень-то популярны. Особенно людоеды-дармоеды.
— Тебе-то уж должно быть известно, что я не ем человечины. Господин твой, герцог д’Ож, с людоедом вряд ли схож, а дармоедов ты не трожь!
— Ах, мессир, всем известно, что ваша преступная слабость к…
— Еще чего! Уж не хочешь ли ты упрекнуть меня в том, что я храню верность доброму старому соратнику, благородному сеньору Жилю де Рецу
[41]
?!
— Ох, мессир…
— Еще чего! Я, плечом к плечу со своим другом, порубил кучи годдэмов, сражаясь за правое дело нашего короля под командованием Жанны-девственницы, так неужто же я покину его теперь, когда он попал в беду?! Нет, нет и нет! Это было бы крайне неблагородно.
— Но ведь все говорят, что он гнусный злодей.
— Бабьи сплетни! Подлые россказни, выдуманные для того, чтобы очернить благородных сеньоров вроде него или меня. Король Карл, седьмой по счету, носящий это имя, теперь кое-как выиграл Столетнюю войну, которая, между прочим, длится куда более ста лет; вообще, замечу тебе попутно, наши добрые короли, при всей своей хитрости, вечно валандаются и тянут с победой… так что, бишь, я говорил-то?.. ах, да, теперь, когда благодаря энергичным мерам, принятым Капетингами, поражение годдэмов уже не за горами, нам, наверное, осталось потерпеть каких-нибудь лет пятнадцать, не больше… да, и вот нынче, когда наш король больше не нуждается в нас, дабы завершить изгнание англичан, он, насколько я подозреваю, начнет принимать антифеодальные меры с целью укоротить нам руки и поставить на место. Он ведь коварен, как дьявол.
— Ай-ай, мессир, не поминайте, прошу вас, врага рода человеческого!
— И процесс нашего доброго друга Жиля ясно свидетельствует об этих антифеодальных злодейских мерах, направленных на то, чтобы укоротить нам руки и поставить на место.
— Мессир, вы повторяетесь.
— Во-первых, ты неточен: я не повторяюсь уже потому, что добавил еще одно прилагательное, а, во-вторых, узнай, тупая скотина, что повтор есть один из наиблагоуханнейших цветков искусства риторики.
— Я бы охотно усомнился в этом, мессир, коли бы не побаивался ваших колотушек.
Спровоцированный подобным образом, герцог вскакивает, хватает скамейку и ломает ее об спину повара.