На следующий день была Пасха, и мы пошли в храм Троицы: здание было построено в 1834 году, а приход образовался в 1795-м. Изумительная церковь со сводами в романском стиле, внутри украшения из золотых листьев, теплые цвета — темно-зеленый и терракотовый. В эту Пасху церковь была переполнена. Когда мы зашли, то увидели стол, заваленный цветами герани, — позже мы узнали, что в этой церкви есть традиция в Пасху дарить каждому ребенку из прихода по цветку. Это явилось для меня некоторой неожиданностью и напоминанием о том, что мы живем в христианской стране, хотя я об этом и забыла. Все были разодеты. Еще когда мы шли в церковь, было такое ощущение, что для выхода на улицу непременное требование — пальто и галстук. Бостонский дресс-код во всей своей красоте.
Мы протиснулись через все эти выходные костюмы с прилагающимися аксессуарами, через пасхальные шляпы и наконец нашли место с прекрасным обзором, прямо над алтарем, позади одного из трубачей, возвещающих пришествие Пасхи. Стали смотреть сверху на все эти седые, темные, светлые и лысые головы, в шляпах и без. Все мы чувствовали себя приподнято, ощущая свой статус сыновей и дочерей Христовых, а вокруг нас была сверкающая позолота, над нами вздымались своды, а перед нами — был великолепный крест над главным притвором.
Проповедь мне понравилась. Она была короткой и культурной: цитаты из Библии звучали в ней вперемежку с цитатами из джойсовского «Улисса». Такова англиканская церковь. Пастор говорил о страданиях в нашем мире, о старом веровании, что страдающие так или иначе заслужили свои страдания, и спросил: «Неужели мы не можем отказаться от этого древнего предрассудка о том, что страдальцы заслуживают своих страданий? Каждую ночь две трети населения земного шара ложатся спать плохо одетыми, в скверном жилище, голодными». Он говорил, что страдания Христа связаны с условиями человеческой жизни. Никогда не слышала, чтобы их объясняли как простое следствие его человеческой природы, а не как элемент его миссии Спасителя. Еще пастор говорил о том, что нам необходимо искать смысл, и молился за то, чтобы мы умели найти смысл и в повседневном, и в героическом. Боже, как же это тронуло меня, с моей постоянной жаждой поиска смысла.
И все-таки, даже слушая проповедь, я чувствовала: во мне произошел переворот. Слово «смысл» теперь значит для меня не совсем то, что раньше, — отсутствие его больше не заставит меня чувствовать себя несчастной и разочарованной, его поиски больше не смогут лишить меня покоя и его потеря больше не заставит бросаться на новые поиски. Думаю, дело в том, что я стала относиться к себе с большим сочувствием. Я стала мягче воспринимать жизнь и человеческий удел. Это тот шаг на пути мудрости, о котором я говорила Кену. Впрочем, иногда, когда я рассказываю другим о переменах, которые со мной произошли, я не уверена, что это правда: может быть, я хвастаюсь, всего лишь надеюсь на то, что это правда, утверждаю, что что-то произошло, хотя на самом деле это еще не так? Чувство, что это правда, ощущение, что я действительно не притворяюсь, становится сильнее, когда я пишу или говорю о вещах, которые меня беспокоили раньше, так, словно они беспокоят меня по-прежнему, — тогда я чувствую, что во мне уже нет прежнего отчаяния и горечи. Я не пытаюсь никого убедить в том, что меняюсь к лучшему, я та же, что и прежде: ворчу, жалуюсь, жалею себя — но только жалобы становятся слабее, мое сердце им уже не принадлежит, и мне самой становится скучно от собственных слов. Вот тогда я действительно понимаю, что двигаюсь вперед и оставляю позади то, с чем прожила так много времени.
Потом мы пошли в церковь Олд Соус с закрытыми, отгороженными отделениями для каждой семьи. Почему? Потому ли, что эта религия (протестантизм) понимается как индивидуальный опыт, прямое общение человека с Богом, а не общее дело? Совсем другая атмосфера, чем в церкви Троицы, где ты видишь весь приход сразу. Подошел пастор, поинтересовался, может ли он чем-нибудь нам помочь. Показал на ящик при входе, где сидел губернатор — в те давние времена, когда Массачусетс еще подчинялся Британии, и сказал, что там же сидела королева Елизавета во время своего визита. Сказал: если сюда зайдет Дукакис, то они и его посадят на этот ящик. Не могли вспомнить, кто это: видимо, нынешний губернатор?
Потом мы бродили по мемориальному парку, огражденному высокой кирпичной стеной с мемориальными табличками — в память о человеке, который зазвонил в колокола («один, если по суше, два, если по морю»), дав сигнал Полю Реверу
[94]
; в память о Джордже Вашингтоне, в память о человеке, который в 1789 году, к удовлетворению собравшейся толпы, доказал, что он сможет слететь с вершины звонницы. Кен сострил: «Положили бы табличку вниз, там ведь еще осталось мокрое место». Кирпичные стены вокруг горели огнем весеннего солнца, густо росли обнаженные ивовые деревья, перекрывая друг друга, замысловато переплетаясь ветвями, и на каждую тонкую веточку так по-своему падали солнечные лучи, что казалось, будто переплетается сам солнечный свет. Я чувствовала себя такой счастливой — чувствую и сейчас — при одном воспоминании об этом.
Второе июня — возвращение в Сан-Франциско. Великий день! Врачи решили, что Трейе можно удалить катетер. Аллилуйя! Это значит, что они считают возможность рецидива настолько маловероятной, что Трейе можно ходить и без катетера. Мы вне себя. После удаления катетера мы устраиваем большой праздник в городе — и к черту диету! Трейя оживлена, она буквально светится. А я в первый раз за долгое время понимаю, что могу свободно дышать.
Ровно через две недели, день в день, Трейя обнаружила у себя в груди опухоль. Опухоль удалили. Опухоль оказалась раковой.
Глава 13
Estrella
Я лежал в постели с Трейей тем утром, когда она обнаружила опухоль.
— Взгляни, милый. Вот здесь.
Очень заметный, маленький, твердый, как камень, бугорок.
Совершенно спокойно она сказала:
— Знаешь, скорее всего, это рак.
— Думаю, да.
А что еще это могло быть? Хуже того, рецидив в этой области — дело особенно серьезное. Помимо всего прочего, это означает, что вероятность очень скверных метастазов — в костях, мозгу, легких — теперь очень и очень велика. Мы оба это знали.
Но что меня тогда удивило — и продолжало удивлять в последующие дни, недели и месяцы, — это реакция Трейи: почти никакой тревоги, страха, злости, даже никаких слез, ни разу. Слезы для Трейи всегда были способом сбросить стресс — если что-то шло не так, слезы свидетельствовали об этом. Но слез не было. И не потому, что она отчаялась или почувствовала себя поверженной. Было такое ощущение, что Трейя — совершенно искренне — находится в мире и с собой, и с ситуацией; она спокойна и открыта. Что есть — то есть. Никаких оценок, никакого испуга, никакого желания отрицать или взять все под контроль, — а если и есть, то совсем чуть-чуть. Ее медитативная невозмутимость казалась непоколебимой. Я не поверил, если бы сам не наблюдал за ней пристально, внимательно, в течение долгого времени. Нет, это было безошибочно, и не только для меня.