Ладно, но зачем же адриамицин? Я была готова пройти через это, если бы была уверена в необходимости, но лишиться волос, таскать при себе портативную помпу четверо суток каждые три недели в течение года, чтобы она впрыскивала в организм яд, убить свои белые кровяные тельца, получить болячки во рту и подвергнуться риску нанести ущерб сердцу?.. Неужели оно того стоит? Ведь бывает так, что лекарство оказывается вреднее самой болезни.
Но, с другой стороны, куда девать статистику: 50 % получают смертоносный рецидив в течение девяти месяцев?
После разговора с Блуменшайном немедленно позвонил Питеру Ричардсу, который по-прежнему считал, что рецидив местный, а в химиотерапии нет необходимости.
— Питер, вы не могли бы сделать нам одолжение? Позвоните доктору Блуменшайну и просто поговорите с ним. Нас он напугал; я хотел бы проверить, напугает ли он вас.
Питер позвонил ему, но ситуация осталась патовой.
— Его расчеты верны, если это рецидив грудной клетки, но я все-таки считаю, что он местный.
Мы с Трейей бессмысленно уставились друг на друга.
— Черт. Ну и что же нам теперь делать?
— Понятия не имею.
— А давай ты скажешь, что мне делать.
— Че-го?!
Тут мы расхохотались. Никто никогда не говорил Трейе, что ей надо делать.
— Я даже не уверен, что могу предложить что-то вразумительное. Единственный способ получить заключение от этих медицинских светил — переговорить с нечетным количеством специалистов. Потому что иначе их мнения будут делиться поровну. Все, черт подери, зависит от диагноза. В грудной клетке или локальный.
А этого, похоже, никто не понимает, и никто ни с кем не согласен.
И мы сели — выдохшиеся, потускневшие.
— У меня есть последняя идея, — сказал я. — Хочешь попробуем ее.
— Конечно. Что за идея?
— От чего зависит заключение? От гистологии раковых клеток, правильно? От заключения патолога, заключения, в котором конкретно сказано, насколько слабо дифференцированны эти клетки. А теперь вспомним одного человека, с которым мы не поговорили.
— Ну конечно! Патолог, доктор Ладжиос.
— Позвонишь сама или позвонить мне?
Секунду Трейя думала.
— Доктора слушают мужчин. Звони ты.
Я снял телефонную трубку и позвонил в отделение патологии госпиталя. По всем отзывам, доктор Ладжиос был блистательным патологом с международной репутацией новатора в сфере раковой гистологии. Именно он был тем человеком, который рассматривал через микроскоп ткани из тела Трейи, и он же составил заключение, которое читали врачи перед тем, как сформировать свое мнение. Теперь настало время обратиться к первоисточнику.
— Доктор Ладжиос? Меня зовут Кен Уилбер. Я муж Терри Киллам Уилбер. Понимаю, что моя просьба звучит странно, но мы с женой должны принять крайне важное решение. Прошу вас, не могли бы вы уделить мне несколько минут?
— Да, вы правы. Обычно мы не разговариваем с пациентами — думаю, вы в курсе.
— Видите ли, доктор, наши врачи — а мы проконсультировались уже с десятью — поровну расходятся в мнениях по вопросу, метастатический или локальный рецидив у Трейи. Я хотел бы узнать только одно: насколько агрессивными, на ваш взгляд, являются эти клетки. Я очень вас прошу.
Последовала пауза.
— Хорошо, мистер Уилбер. Мне не хочется вас пугать, но раз уж вы спросили, отвечу откровенно. За всю свою карьеру патолога я не видел таких агрессивных раковых клеток. Я ничего не преувеличиваю и говорю это не для того, чтобы произвести впечатление. Просто хочу быть точным. Лично я ни разу не видел более агрессивных клеток.
Пока Ладжиос говорит это, я смотрю прямо на Трейю. Я даже не моргаю. У меня ничего не выражающий взгляд. У меня нет никаких эмоций. Я ничего не чувствую. Я окаменел.
— Мистер Уилбер?
— Скажите, доктор, если бы речь шла о вашей жене, вы бы порекомендовали ей пройти химиотерапию?
— Боюсь, что я порекомендовал бы ей самый жесткий курс химиотерапии, который она сможет выдержать.
— А каковы шансы?
Долгая пауза. Он мог бы целый час загружать меня статистикой, но сказал просто:
— Если бы речь шла, как вы сказали, о моей жене, то я предпочел бы, чтобы мне сказали следующее: хотя чудеса порой случаются, шансы не очень велики.
— Спасибо, доктор Ладжиос.
Я вешаю трубку.
Глава 8
Кто я?
Утро вторника; мы летим в Хьюстон. Существует пятидесятипроцентная вероятность того, что адриамицин повредит мой яичник и приведет к менопаузе. Я в панике из-за того, что, может быть, никогда не смогу иметь детей, причем не столько от самого этого факта, сколько от того, что это происходит именно сейчас, — ну почему не через десять лет, когда мне было бы сорок шесть? Мы с Кеном были бы уже десять лет как женаты, у нас был бы ребенок, и со всем этим было бы намного легче справиться. Ну почему же именно сейчас, когда я такая молодая. Это жутко нечестно, я страшно разозлена, появляется даже мысль: не покончить ли с собой назло обстоятельствам, чтобы показать судьбе, что со мной нельзя так обращаться. Да пошло все к черту, я ухожу!
Потом я, конечно, начинаю думать про совсем молодых людей, у которых лейкемия или лимфогранулематоз, людей, которым не дано было пожить даже столько, столько мне, поездить, поучиться, узнать мир, поделиться с другими, найти своего спутника, — и я успокаиваюсь. Все это выглядит естественно — просто такова жизнь в наше время. Всегда можно вспомнить о людях, которым еще хуже, чем тебе — тогда начинаешь лучше осознавать плюсы своей собственной жизни и возникает желание помочь тем, кому повезло меньше.
В субботу мне пришлось нелегко. Как только я решила последовать рекомендациям Блуменшайна, мы придумали, что лучший способ пройти химиотерапию — это имплантировать мне в грудь катетер с переносным набором для внутривенного вливания, который я буду носить три-четыре дня в месяц в течение года максимум.
Перед операцией я чувствовала себя немного взвинченной и попросила Кена зайти со мной в предоперационную палату. Он подождал, пока меня готовили к операции, потом поцеловал и ушел. Когда я разговаривала с доктором, лежа на спине, завернутая в простыню, глядя в потолок холодного коридора, он был таким добрым, похожим на медведя, что от его доброты и сочувствия мне хотелось плакать. Мне хочется плакать даже сейчас, когда я об этом вспоминаю. Он объяснял мне суть предстоящих процедур, а я лежала с глазами, полными слез, — ведь это делало мое решение пройти химиотерапию конкретным и необратимым, со всеми его последствиями, с вероятностью того, что я никогда не смогу иметь детей. Конечно, тогда я не могла сказать ему об этом, а то бы разрыдалась окончательно. Ассистировала та же самая медсестра, которая год назад помогала доктору Р., когда он вырезал у меня опухоль, а доктор X. занимался моей левой грудью. Мне нравилась эта медсестра. С ней можно было говорить о чем угодно, и во время разговора моя нервозность постепенно уходила и сменялась спокойствием — спокойствием, которое выглядело дико в обстановке операционной № 3 с яркими лампами наверху, каким-то странным рентгеновским аппаратом справа, который должен будет проверить, как встал катетер, с капельницей в моей левой руке, с площадкой для заземления у моей левой ноги, с электродами на груди и на спине, которые переводят ритм моего сердцебиения в слышные всем звуковые сигналы (странное отсутствие личностного пространства: твои чувства превращаются в звуки). Страшна была не столько операция — пугало ощущение, что совершается что-то необратимое. Доктор заверил меня, что катетер в любой момент легко можно будет удалить, но, по-моему, он понял, что я имела в виду.