– Сейчас же домой, сука, – его губы выплевывают слова, но их заглушает шум веселья.
– Хорошо, да, идем, – торопливо шепчет она. Только не здесь, только не на виду у всех. Едва они выходят за дверь, как Жан-Рене отвешивает ей пощечину. У Аделин звенит в ушах, выступают слезы, мир плывет перед глазами.
– Узнаю, что ты снова сюда шляешься, живого места не оставлю, – бросает он. – Изуродую твое хорошенькое личико, подстилка театральная. – Он разворачивается и быстро идет прочь.
Сердце Аделин колотится, дыхание перехватывает от страха, который привычным клубком сворачивается в животе. Она опускает голову и семенит рядом с ним. Рано или поздно придется сказать ему о новой роли. Но не сейчас. Девушка почти бежит, пытаясь подстроиться к размашистому шагу мужчины, и старается дышать как можно тише.
Квартира на улице Варен неприветлива и холодна. Из экономии Жан-Рене не позволяет жечь торф – даже самый дешевый, который они могут себе позволить, и по той же причине девушка ходит в штопаных чулках. За квартиру, еду и топливо он требует с нее половину оплаты, хотя после этого от театрального жалованья остаются рожки да ножки. Аделин торопливо проходит в дальний угол, не включая света. Она хочет переодеться, но Жан-Рене останавливает ее. Он грубо обхватывает девушку сзади и прижимает к себе, так что она не может пошевелиться.
– Чего ты там ищешь, сучка? Кобелька побогаче? Хочешь шлюхой стать, как все актриски?
Уже давно Аделин не пытается сопротивляться. Ей хочется яростно шептать «нет», хочется с жаром доказывать, что она вовсе не такая, что он – единственный мужчина для нее… Но побои и оскорбления неизбежны, что бы она ни говорила и ни делала. Она давно перестала сопротивляться.
Жан-Рене задирает ее платье, бросает девушку на кровать лицом вниз и наваливается на нее всем телом. Она испытывает облегчение – несмотря на синяки, которые останутся на ягодицах, несмотря на боль. Лучше так, чем ссадины на лице, руках и животе. Если бы только театральные костюмы не были такими открытыми, если бы только в гримерной она не ловила на себе любопытные и сочувственные взгляды девочек…
Скользкие стены окопа окружают со всех сторон и придавливают к земле. Здесь темно, хотя ночь давно миновала. Ни солнца, ни неба не видно – их заслоняет густая серая дымка, в воздухе кружится пепел. Эрик не двигается, хотя обстрел давно закончился. В ушах до сих пор звенит, язык пересох и с трудом помещается во рту.
Ему очень хочется курить, но сигареты закончились еще вчера. Надо бы поискать кого-нибудь из своих – Томаса, или Анри, или малыша Жана. Эрик старается не задаваться вопросом о том, живы ли они. Ночь была долгой, в суматохе и грохоте все смешалось. Он даже не знает, чем закончилась сегодняшняя схватка и на чьей стороне удача. Нужно встать и найти кого-нибудь из своей роты, но он продолжает сидеть скорчившись. Если не двигаться, время будет идти и, может быть, кто-то найдет его первым. А пока можно закрыть глаза и представить, что никакой войны нет. Он опускает веки, но перед глазами темно. В первые дни после сборов он каждый раз видел зрителей, или коллег по театру, или просто оказывался в стенах театра. Тогда все они были бодрыми, веселыми и уверенными в скорой победе. Кажется, с тех пор прошла вечность.
Ему становится страшно. Это привычное чувство теперь почти всегда с ним, но он боится не только смерти, или плена, или тяжелого ранения, после которого не сможет встать. Страшнее всего закрывать глаза и видеть только серый туман. Театр остался далеко позади, и порой Эрик не может вспомнить лиц тех, с кем недавно проводил почти все время. Даже их имена он вспоминает теперь с трудом.
Спина затекла от долгого сидения в одной позе, и рядовой медленно встает, оперевшись рукой о деревянную сваю. Как только он распрямляется, в животе начинается чудовищная резь, и Эрик резко сгибается пополам. Нужно добраться до той стороны. Может, в лазарете есть место.
Он осторожно переставляет ноги, оскальзывается на комьях рыжей глины и судорожно хватается за стены окопа. Окоп делает поворот, и Эрик останавливается, как оглушенный. Путь ему перегораживает мертвое тело: солдат сидит, прислонившись к стене, и смотрит в никуда пустыми мертвыми глазами. Его гимнастерка на груди и на животе вся пропиталась кровью.
Эрик оседает прямо на холодную глину. Он больше не может идти. Да и куда он пойдет? Раз этого мертвеца до сих пор не унесли, значит, некому заниматься ранеными и убитыми. Значит, нет никакого лазарета. И его роты тоже нет. Звенящая тишина почти оглушает его. У него нет ни роты, ни батальона, ни товарищей, ни будущего. Нет театра. И жизни тоже нет.
* * *
Сумрак зрительного зала со всех сторон обступал Франсуа. Единственным светлым пятном была далекая сцена, которую скупо освещали две боковые лампы. Журналист опустил подбородок на руки и внимательно наблюдал за актерами. Себастьен и Филипп сидели прямо на сцене, как и Жюли.
– В его годы к морю не ходят
[14]
, – произнесла она и суеверно перекрестилась.
– Разве мы близко от моря? – полушепотом вопросил Филипп.
– Да. Помолчите. Вы его сейчас услышите.
Повисла пауза. Актеры прислушивались к отдаленному шуму прибоя. Вряд ли что-то особенное могло быть в двух мужчинах и девушке, молча сидящих в тишине на почти пустой сцене, но Франсуа не мог отвести от них глаз. Может быть, из-за его тяги наблюдать за людьми. Может быть, из-за этого странноватого текста. А может, из-за того, что у всех троих завязаны глаза.
Жюли позвала его на репетицию с условием, что он будет вести себя тихо.
– Буше предоставляет нам много свободы, он такой… передовой. Мы с мальчиками сегодня решили поработать над ролями одни, без Мориса. – Всю дорогу до театра девушка, не переставая, говорила о новом спектакле. Из потока ее слов журналист понял, что пьеса новаторская, к тому же молодой режиссер с одобрения Рене Тиссерана решил, что каждый актер будет играть одновременно по две-три роли. Театр Семи Муз всегда был готов удивить зрителя чем-то неожиданным. Франсуа заранее не сомневался, что и эту премьеру будет ждать неизменный успех – он слишком хорошо успел изучить историю театра. Необычные спектакли всегда пользовались здесь небывалым спросом.
Вообще-то на репетициях посторонним присутствовать нельзя, но в этот раз даже режиссера не ожидалось. Жюли провела молодого человека в зал и усадила в последний ряд.
– Вдруг Дежарден зайдет или еще кто-нибудь, – сказала она, чмокнула Франсуа и побежала прочь, к сцене.
Журналист устроился поудобнее. Он почти растворился в темноте зала и почувствовал себя несколько странно в качестве единственного зрителя.
– …Не знаю, небо ли над нами.
– Голоса звучат как будто мы в гроте, – журналист не мог разобрать, кто произнес эти реплики – такими незнакомыми показались ему голоса.