– Томас Балфур, – проговорил он, наклоняя спичку и следя, как крохотный язычок пламени ползет вверх по черенку. – Мне кажется, его сведения могут оказаться весьма ценными для нашего грядущего обсуждения – если, конечно, он сочтет нужным ими поделиться. – Левенталь осторожно сунул спичку в настенное бра над столом.
– Томас Балфур, – повторил Фрост.
– Томас Балфур, грузоперевозчик, – подтвердил Левенталь.
Он подкрутил ручку, расширяя отверстие, раздалось шипение, и плафон вспыхнул оранжево-алым.
– Он к вам нынче утром заходил, так? Кажется, он упоминал, что виделся с вами в банке.
Фрост нахмурился.
– Заходил – что верно, то верно, – кивнул он. – Но он задавал престранные вопросы, и я, по правде сказать, не вполне понял, чего ему на самом деле надо.
– Вот именно, – отозвался Левенталь, резким движением загасив спичку. – Во всем этом деле есть еще один аспект, о котором знает Том. Он мне сегодня рассказал, будто у Алистера Лодербека есть какой-то секрет – что-то очень важное. Он, конечно же, не захочет злоупотреблять чужим доверием (мне он ничего не выдал), но если я изложу ему дело в контексте этого собрания… что ж, пусть тогда решает сам. Выбор останется за ним. Может статься, как только все участники выскажутся начистоту, он тоже заговорит.
– Заговорит, – повторил Фрост. – Заговорит – это пожалуйста. Но можно ли ему доверять настолько, чтобы пустить послушать?
Левенталь помолчал, растирая обожженную спичку между двумя пальцами.
– Поправьте меня, будьте так добры, если я ошибаюсь, – холодно отозвался он, – но по вашему приглашению у меня сложилось впечатление, что на это собрание сойдутся ни в чем не повинные люди: не интриганы, не заговорщики и никоим образом не злоумышленники.
– Безусловно, – кивнул Фрост, – и все-таки…
– И однако ж, вы спрашиваете, можно ли доверять Тому настолько, чтобы говорить при нем, – продолжал Левенталь. – Я надеюсь, уж вы-то не владеете какими-либо сведениями, что могли бы вас скомпрометировать? Уж вам-то ничего такого не известно, о чем вы не смогли бы сказать безбоязненно и вслух в присутствии ни в чем не повинных людей, объединенных общей целью?
– Разумеется, нет, – заверил Фрост, краснея. – И все же мы должны соблюдать осторожность…
– Осторожность? – удивился Левенталь. Он бросил спичку на поленницу и потер палец о палец. – Я начинаю сомневаться в вашей непредвзятости, мистер Фрост. Я поневоле задаюсь вопросом, а не заговор ли это в конечном итоге?
Собеседники долго глядели друг на друга, глаза в глаза, но что до силы воли, не Фросту было тягаться с Левенталем! Молодой работник банка потупился, вспыхнул и коротко кивнул.
– Вам в самом деле следует пригласить мистера Балфура, безусловно следует, – проговорил он.
Левенталь поцокал языком. Когда бывал задет его моральный кодекс, он вел себя в точности как школьный учитель; и его суровый выговор неизменно производил должный эффект. Теперь он взирал на юношу с выражением неизъяснимой скорби, так что Фрост залился румянцем еще более жгучим – словно школьник, которого застали за надругательством над книгой.
Пытаясь оправдаться, Фрост сгоряча ляпнул:
– И все-таки в том, что касается купли-продажи этой хижины, есть факты, достоянием гласности еще не ставшие, – ну то есть мистер Клинч не хотел бы их обнародовать.
Взгляд Левенталя просто-таки обжигал огнем.
– Позвольте мне внести ясность. Я доверяю вашему благоразумию, точно так же как вы доверяете моему, а мы оба доверяем благоразумию мистера Клинча. Но благоразумие далеко не то же самое, что скрытность, мистер Фрост. Возможность того, что кто-то из нас утаивает информацию в юридическом смысле, я даже не рассматриваю. А вы?
Делано-небрежным голосом Фрост обронил:
– Ну, полагаю, мы можем только надеяться, что мистер Клинч с вами согласен, – сдуру пытаясь улестить Левенталя похвалами его логике.
Но Левенталь лишь покачал головой.
– Мистер Фрост, – произнес он, – вы ведете себя неблагоразумно. Я вам этого не советую.
Бенджамин Левенталь родом был из города Ганновера, что со времен его отъезда из Европы оказался под властью Пруссии. (Левенталь, с его вислыми, моржовыми усами и глубокими залысинами, изрядно смахивал на Отто фон Бисмарка, но сходство было ненамеренным: до внешнего подражательства Левенталь в жизни бы не опустился.) Он был старшим сыном торговца текстилем, чьи жизненные амбиции целиком сводились к тому, чтобы дать образование обоим своим мальчикам. Эта мечта, к безмерному удовольствию старика, исполнилась. Однако вскорости после того, как юноши завершили обучение, оба родителя слегли с инфлюэнцей. Умерли они, как впоследствии сообщили Левенталю, в тот самый день, когда Королевство Ганновер официально провозгласило эмансипацию евреев.
Это событие стало важной вехой в жизни юного Левенталя. Хотя он не был суеверен и, следовательно, не придавал особого значения тому, что эти два события совпали по времени, тем не менее в его сознании они неразрывно увязались друг с другом: он решительно отмежевывался от того и другого обстоятельства, поскольку произошли они в один и тот же день. В ту пору его как раз предложили взять учеником в редакцию газеты «Die Henne» в Ильменау (отец с матерью, конечно же, посоветовали бы ему не упускать такой возможности), но, поскольку Тюрингия до сих пор официально не приняла закона о гражданском равенстве еврейского населения, Левенталю показалось, что согласиться – значит проявить неуважение к памяти родителей. Юноша разрывался надвое. Его одолевал навязчивый страх катастрофы; он был склонен к постоянному самоанализу и рефлексии; причин поступить так, а не иначе у него обычно насчитывалось великое множество, и все – в высшей степени логически обоснованные. Причины эти мы обойдем молчанием; отметим лишь, что Левенталь и в Ильменау не поехал, и в Ганновере не остался. Сразу после смерти своих родителей он навсегда покинул Европу. Его брат Генрих возглавил отцовский бизнес в Ганновере, а Бенджамин Левенталь, с дипломом в кармане, поплыл через Атлантику в Америку, где на протяжении месяцев, и лет, и десятилетий пересказывал себе эту историю снова и снова, в одних и тех же словах.
Повторение – надежнейшая защита. Со временем представление Левенталя о своем прошлом прочно зафиксировалось и (в силу своей фиксированности) обрело неуязвимость. Он утратил способность говорить о своей жизни в иных терминах, нежели те, что он сам себе предписал: он – высокоморальный человек, он – человек перед лицом парадокса; он – поступил правильно, поступает правильно и будет поступать правильно. Любой свой выбор он воспринимал как морально-этический. Он утратил способность различать между личным предпочтением и нравственным императивом и отказывался признавать, что такое различие вообще существует. В результате всего вышеописанного он так свободно и отчитывал сейчас Чарли Фроста.
– Я помню о благоразумии, – тихо отозвался Фрост, не поднимая глаз. – Вы за меня не беспокойтесь.