– Taisez-vous, замолчите, – сказала Луиза.
– В каждом немце есть стеклянный глаз, – сказал я.
XIII
Корзинка устриц
Мы остались одни, слепых солдат увела медсестра. Молчавшая до тех пор Ильзе смотрела и улыбалась.
– Стеклянные глаза, – сказала она, – как стеклянные птицы. Они не умеют летать.
– О Ильзе, ты еще веришь, что глаза могут летать? Ты совсем ребенок, Ильзе, – сказала Луиза.
– Глаза – это плененные птицы, – сказала Ильзе. – А глаза этих незрячих солдат – две пустые клетки.
– Глаза слепых – это мертвые птицы, – сказала Луиза.
– Les aveugles ne pauvent pas regarder au dehors
[248]
, – сказала Ильзе.
– Ils aiment se regarder dans un miroir
[249]
, – сказала Луиза.
– В глазах Гитлера – глаза мертвецов, их много, – сказала Ильзе, – его глаза полны глазами мертвецов. Il y en a des centaines, des milliers
[250]
.
Ильзе казалась ребенком, ей, как маленькой девочке, по-прежнему были свойственны прихотливые фантазии и странные капризы. Может, потому, что ее мать англичанка, я подумал: Ильзе – портрет Невинности, каким его написал бы Гейнсборо. Нет, не так: Гейнсборо писал женщин, похожих на английский пейзаж, – наивных, горделиво печальных, умиротворенных, исполненных достоинства. Но в Ильзе было нечто, чего не хватало английскому пейзажу и живописи Гейнсборо: своеобразие и прихотливый каприз. Скорее Ильзе – портрет Невинности кисти Гойи. Светлые, вьющиеся волосы, белая кожа, молочная белизна (о Гонгора!), разлитая по лицу среди роз утренней зари, голубые, живые глаза с серыми пятнышками вокруг зрачка, манера грациозно, в лукавой отрешенности наклонять голову к плечу – все это делало ее похожей на портрет Невинности, каким его написал бы Гойя, автор «Капричос», на фоне серо-розового горизонта, на фоне по-кастильски пустынного, местами отблескивающего кровью пейзажа, иссушенного горним прозрачным ветром.
Ильзе была замужем уже три года и все же казалась ребенком. Два месяца назад ее мужа отправили на фронт, и теперь он лежал в полевом госпитале под Воронежем с осколком в плече. Ильзе написала ему: «I’m going to have a baby, heil Hitler!»
[251]
Забеременеть – единственный для женщины путь официально избежать принудительных работ. Ильзе не хотела работать на заводе, не хотела стать рабочей и предпочла завести ребенка.
– La seule manière de faire cocu Hitler c’est d’attendre un enfant
[252]
, – сказала Ильзе.
Луиза покраснела и с робким упреком сказала:
– Ильзе!
Ильзе в ответ:
– Не будь потсдамской ханжой, Луиза!
– Глаза сделаны из страшного материала, – сказал я, – из скользкой, мертвой материи, глаз нельзя сжать в руке, он выскальзывает как улитка. В апреле 1941-го я приехал в Загреб из Белграда через несколько дней после окончания войны с Югославией. Свободное государство Хорватия едва родилось, а в Загребе верховодил Анте Павелич с бандами своих усташей. Во всех селениях на стенах домов висели огромные портреты Анте Павелича, поглавника Хорватии, а также манифесты, объявления и прокламации новой страны Хорватии. Стояли первые весенние дни, прозрачные серебристые облака поднимались с Дуная и Дравы. Холмы Фрушка-Горы расползались легкими зелеными волнами местности под виноградниками и хлебными нивами, светло-зеленый цвет винограда и густо-зеленый пшеницы накатывали, смешиваясь и сменяя друг друга, в игре света и тени под шелковым голубым небом. Стояли первые ясные дни после многих дождливых недель. Дороги превратились в грязевые потоки: пришлось остановиться на ночлег в Илоке, на полпути между Нови-Садом и Вуковаром. На единственном постоялом дворе нам накрыли ужин на большом общем столе, за которым сидели вооруженные крестьяне, жандармы в сербской форме с хорватской кокардой на груди и несколько беженцев, переправившихся на пароме, соединявшем Паланку с Илоком.
После ужина все вышли на террасу. Дунай сверкал под луной, виднелись огни буксиров и барж, мелькающие меж деревьев. Бесконечный серебристый покой опускался на зеленые холмы Фрушка-Горы. Наступил комендантский час. Команды вооруженных крестьян стучали в двери еврейских домов, отмеченных красной звездой Давида, с вечерней проверкой и монотонно выкликали людей по именам. Евреи выглядывали в окна, говорили «мы здесь, дома», крестьяне говорили «дóбро, дóбро» и били прикладами о землю. Огромные трехцветные proglas, объявления, нового правительства Загреба на стенах домов выделялись под лунным сиянием красным, белым и синим цветом. Смертельно усталый, я пошел спать. Лежа на спине, я сквозь открытое окно любовался восходящей над деревьями и крышами луной. На фасаде дома напротив, где размещался штаб усташей городка Илока, висел огромный портрет Анте Павелича, главы нового правительства Хорватии. Черный портрет на плотной светло-зеленой бумаге: поглавник пристально смотрел на меня большими черными глазами из-под низкого упрямого и твердого лба. Человек с широким ртом, полными губами, прямым мясистым носом и крупными ушами. Уши невообразимо большие и длинные, доходящие до скул, чудовищные и смешные, – конечно же, виной тому была искаженная перспектива, ошибка художника, написавшего портрет.
Ранним утром под окнами прошел взвод венгерских гонведов, затянутых в желтую форму, они пели. Венгерские солдаты поют в манере отрывистой и на первый взгляд отвлеченной. Один голос заводит, запевает и резко смолкает. Двадцать, тридцать голосов коротко отвечают, потом внезапно замолкают тоже. Несколько мгновений слышится только печатающий шаг, звяканье ружей и патронташей. Вступает другой голос, запевает, двадцать-тридцать голосов дают короткий ответ и внезапно смолкают. И снова твердый тяжелый шаг, звяканье ружей и амуниции. Печаль, жестокость и одиночество звучали в тех голосах, в припевах и в неожиданных обрывах. Голоса были исполнены кровавой горечи – недобрые, грустные и далекие венгерские голоса, что поднимаются из глубин забытых долин печали и человеческой жестокости.
На следующее утро на всех улицах Вуковара (патрули венгерских жандармов стояли с винтовками на перекрестках, площадь возле моста наводняли толпы людей, стайки девушек пролетали по тротуарам, отражаясь в зеркалах витрин; одна, одетая в зеленое, порхала легко и неторопливо туда-сюда и казалась зеленым листом на ласковом ветру) портретный Анте Павелич пристально смотрел на меня своими глубоко посаженными глазами под низким упрямым лбом. Дыхание Дуная и Дравы испускало в розовое утро сладкий запах влажной травы. От Вуковара до Загреба, во всей богатой пастбищами, зеленью лесов, влагой ручьев и рек Словении, в каждом селении портрет поглавника встречал меня своим черным взглядом. Его лицо стало лицом близкого человека, мне казалось, что я знаком с ним, кто знает, сколько лет, это было лицо друга. На расклеенных на стенах манифестах было написано, что Анте Павелич – защитник хорватского народа, отец крестьян, брат всех, кто сражается за свободу и независимость хорватской нации. Крестьяне читали манифесты, качали головами, поворачивали ко мне ширококостые, скуластые лица и смотрели на меня такими же черными и глубокими, как у поглавника, глазами. Так, впервые увидев Анте Павелича, сидящего за письменным столом в особняке Старого города в Загребе, мне показалось, что я встретил приятеля, которого знаю с незапамятных времен. И я принялся изучать это плоское, широкое лицо грубой и жесткой лепки. Черным огнем сверкали глаза на бледном, несколько землистом лице. Выражение неописуемой глупости было написано на этой физиономии, хотя, возможно, всему виной были огромные уши, вблизи казавшиеся еще крупнее, еще смешнее и еще чудовищнее, чем на портретах.