Что больше всего удивляло в этом вонючем переулке, населенном страшными как смертный грех карлицами, так это красота тамошних мужчин: высокие, черноглазые, с черными, цвета воронова крыла, волосами, с медленными, полными достоинства жестами, звучным красивым голосом. Там не увидишь карликов-мужчин, вероятно, потому, что карлики-мальчики умирают, едва родившись, или же потому, что карликовый рост – страшная, коснувшаяся только женщин наследственность.
Карлицы целыми днями сидят на порогах своих домов или, устроившись на крошечных скамеечках у входа в свои норы, лягушачьими голосами переквакиваются и пересмеиваются между собой. Их короткие тела кажутся микроскопическими в сравнении с мебелью в их пещерах: комоды, сундуки, необъятные шкафы и кровати будто сработаны для гигантов. Чтобы достать что-то из нутра такого шкафа, карлицы взбираются на стулья, на скамейки, на спинки высоких железных кроватей и тянут руки вверх изо всех сил. Тот, кому случается впервые подняться по ступенькам Пендино-ди-Санта-Барбара, чувствует себя Гулливером в стране лилипутов или персонажем мадридского Королевского двора в обществе карликов на полотне Веласкеса. Лбы этих карлиц изрезаны такими же глубокими бороздами, как и у страшных старух Гойи. И не случайными кажутся пришедшие на ум испанские образы, поскольку и весь квартал – испанский, в нем еще живы воспоминания о кастильском владычестве в Неаполе, дух старой Испании растворен в здешних улицах, домах, дворцах, в густых сладких запахах, грудных рыдающих голосах, которыми окликают друг друга женщины с балконов, и в хриплом напеве, доносящемся с граммофонной пластинки из глубины убогого жилища. Таралли – это бублики из сладкого теста. И заведение, что стоит на середине ступенчатой улицы Пендино и каждый час выдает из печи новую порцию хрустящих и пахучих тараллей, знаменито на весь Неаполь. Когда булочник погружает длинную деревянную лопату в раскаленное жерло печи, к пекарне сбегаются все карлицы и тянут крошечные ручки, темные и морщинистые, как у обезьян. Они громко кричат хриплыми голосами, хватают нежные, еще горячие и дымящиеся таралли, потом разбегаются по переулку, чтобы разложить их в блестящие латунные вазы, вновь усесться на порогах своих лачуг и, держа вазы на коленях, предлагать товар покупателям, напевая: «Ах, таралли! Золотистые красавцы-таралли!» Запах таралли растекается по Пендино-ди-Санта-Барбара, у ба́ссо
[51]
снова переквакиваются и пересмеиваются карлицы. Одна, наверное, молодая, поет, выглядывая из высокого оконца, она кажется большим пауком, высунувшим из щели в стене свою мохнатую голову.
Лысые беззубые карлицы, снующие вверх и вниз по липкой лестнице, опираясь на палку или костыль, покачиваясь на коротеньких ножках и поднимая колено до самого подбородка, чтобы взобраться на ступеньку, или просто вползающие по лестнице на четвереньках, скуля и пуская слюни, похожи на уродцев Брейгеля или Босха. Однажды мы с Джеком видели одну такую карлицу на пороге своей пещеры с больной собакой на руках. На ее ручках собака казалась огромным монстром, чудовищным зверем. Подошла подруга карлицы, вдвоем они взяли больную собаку – одна за задние лапы, другая за голову – и с огромным трудом поволокли животное в лачугу; казалось, они несут раненого динозавра. Из недр их жилищ вылетают резкие хриплые голоса, плач страшных детишек, крошечных и морщинистых, как старые куклы, плач, напоминающий мяуканье издыхающего котенка. Если войти в одну из таких лачуг, то в зловонной полутьме увидишь, как ползают по полу эти большие пауки с огромными головами, и нужно быть осторожным, чтобы не раздавить их подошвой башмака.
Иногда мы видели какую-нибудь карлицу, вползающую вверх по ступеням и ведущую за край штанины черного или белого гиганта-американца с остекленевшими глазами, которого она вталкивала в свою нору. (Белые, слава Богу, были пьяны.) Я замедлял ход, представляя себе диковинные совокупления огромных мужчин с маленькими уродицами на огромных кроватях. Я говорил Джимми Рену:
– Я так рад, что карлицы и ваши красавцы солдаты поладили друг с другом. Джимми, ты тоже этому рад?
– Конечно, – отвечал Джимми, яростно жуя свою chewing-gum
[52]
.
– Думаешь, они поженятся?
– Почему бы и нет? – отвечал Джимми.
– Джимми – хороший парень, – говорил Джек, – но не нужно заводить его. Он вспыхивает как спичка.
– Я тоже хороший парень, – отвечал я, – и мне приятно думать, что вы приехали из Америки, чтобы улучшить итальянскую породу. Без вас эти бедные карлицы остались бы девственницами. Нам, бедным итальянцам, одним здесь не справиться. Хорошо, что вы приехали из Америки, чтобы жениться на наших карлицах.
– Тебя, конечно, пригласят на свадебный обед, – говорил Джек, – tu pourras prononcer un discours magnifique
[53]
.
– Да, Джек, un discours magnifique. Но не кажется ли тебе, Джимми, что союзным властям следовало бы содействовать бракам между карлицами и вашими бравыми солдатами? Ведь это благое дело – женитьба ваших солдат на наших карлицах. Вы – порода слишком высоких мужчин. Америке нужно немного опуститься до нашего уровня, ты так не думаешь, Джимми? – говорил я.
– Да, я тоже так считаю, – отвечал Джимми, поглядывая на меня краем глаза.
– Вы слишком высокие и слишком красивые, – говорил я. – Это аморально – быть такими высокими, красивыми и здоровыми людьми. Хотел бы я, чтобы все американские солдаты женились на карлицах. Эти Italian brides
[54]
имели бы в Америке огромный успех. Американской цивилизации нужны ноги покороче.
– The hell with you, – говорил Джимми, сплевывая.
– Il va te caresser la figure, si tu insistes
[55]
, – говорил Джек.
– Да, я знаю. Джимми – хороший парень, – говорил я, посмеиваясь про себя.
Мне самому был неприятен мой смех. Но я был бы счастлив, по-настоящему счастлив, если бы одним прекрасным днем все американские солдаты вернулись домой под ручку со всеми карлицами Неаполя, Италии и всей Европы.
Чума разразилась в Неаполе 1 октября 1943-го, в тот самый день, когда союзные войска вошли освободителями в этот злосчастный город. 1 октября 1943 года – памятная дата в истории Неаполя, потому что она ознаменовала начало освобождения Италии и Европы от тоски и стыда, от мук рабства и войны. И еще потому, что именно в тот день началась страшная эпидемия чумы, которая из этого несчастного города распространилась постепенно по всей Италии и Европе.
Подозрение, что ужасную заразу принесли в Неаполь сами освободители, было, конечно же, несправедливым, но оно сменилось уверенностью, когда народ в изумленном замешательстве и суеверном ужасе увидел, что союзные солдаты остаются странным образом нетронутыми мором. Спокойные, розоволицые и улыбающиеся, они шагали в гуще толпы зачумленных людей, не заражаясь мерзкой болезнью, пожинавшей урожай своих жертв исключительно среди гражданского населения не только городов, но и деревень. Как масляное пятно, болезнь мало-помалу расползалась по освобожденной территории, в то время как союзные войска с большим трудом теснили немцев все дальше на север.