– Вива Муссолини! – прокричали все смеясь, а раненый вытащил руки из-под одеяла и слабо захлопал в ладоши.
– Давай, давай, – сказал сержант.
– Черные рубашки всей Италии… – крикнул я и замолчал, увидев группу женщин, спускающихся к нам через оливы. Некоторые из них были уже зрелые женщины, другие еще девочки. Одетые в рваную немецкую или американскую форму, с прилипшими ко лбу прядями волос, они направлялись к нам, привлеченные эхом нашего смеха, пением негра и, наверное, надеждой на какую-нибудь еду, выбравшись из своих развалин и нор, где по-звериному жили тогда все обитатели окрестностей Кассино. Они не выглядели попрошайками и держались гордо и с достоинством, и я почувствовал, как краснею: мне было стыдно. Мне было стыдно не за их оборванный, звериный вид, а потому что я чувствовал, что эти опустившиеся ниже меня женщины страдали сильнее, и, несмотря на это, в их взгляде, улыбке и движениях светилась более открытая и независимая гордость, чем моя. Они подошли и остановились, поглядывая то на раненого, то на нас.
– Go on, go on! – сказал сержант.
– Не могу, – сказал я.
– Почему? – сказал сержант с угрозой.
– Не могу, – повторил я.
– Если не… – сказал сержант и сделал шаг.
– Вам не стыдно за меня? – сказал я.
– Не понимаю, почему нам должно быть стыдно за вас?
– Он нас разорил, бросил нас в грязь, он покрыл нас позором, но я не имею права смеяться над нашим позором.
– Не понимаю. О чем вы? – сказал удивленно сержант.
– А, не понимаете… Тем лучше.
– Go on, – сказал сержант.
– Не могу, – ответил я.
– Oh, please, Captain, please, go on!
[216]
– сказал раненый.
Я рассмеялся и сказал сержанту:
– Извините, если я не могу объяснить. Ничего. Извините, – и, выпятив губы, покачивая бедрами, я взметнул руку в римском приветствии и прокричал: – Черные рубашки! Наши союзники американцы высадились наконец в Италии, чтобы помочь нам побить наших союзников немцев. Святое пламя фашизма не потухло. Не кому-нибудь, а нашим союзникам американцам я вручаю святой факел фашизма! С далеких берегов Америки он будет освещать мир. Чернорубашечники всей Италии, да здравствует фашистская Америка!
Дружный смех встретил мои слова. Раненый хлопал в ладоши, и стоявшие передо мной женщины тоже забили в ладоши, глядя на меня странными глазами.
– Go on, please, – сказал раненый.
– Хватит с нас Муссолини, – сказал сержант. – Мне не нравится, что Муссолини кричит «Да здравствует Америка». – И, повернувшись ко мне, спросил: – Do you understand?
[217]
– Не понимаю, – сказал я. – Вся Европа кричит «Да здравствует Америка».
– Мне это не нравится, – сказал сержант. Подойдя к девушкам, он провозгласил: – Синьорины, давайте танцевать!
– Да, да! – сказал негр. – Вот вино, синьорины!
Он достал из кармана губную гармонику, приложил к губам и стал наигрывать. Сержант подхватил одну из девушек и пустился в пляс, остальные последовали его примеру. Я сел на землю рядом с раненым и положил ему руку на лоб, лоб был холодный и влажный от пота.
– Им весело, – сказал я, – иногда надо потанцевать, чтобы забыть о войне.
– Хорошие парни, – сказал он.
– О да, американские солдаты – бравые парни. У них доброе, простое сердце. I like them.
– I like Italian people
[218]
, – сказал раненый, протянул руку, коснулся моего колена и улыбнулся.
Я сжал его руку в ладонях и отвернул лицо. Комок встал в горле, я не мог дышать. Я охотнее убил бы его своими руками, чем видеть его страдания. Я покраснел при мысли, что этот бедняга, лежащий в грязи с огромной дырой в животе, – американец. Лучше бы это был итальянец, итальянец, как я. Я не мог вынести мысли, что несчастный американский парень мучается по нашей вине, и по моей вине тоже.
Я отвернулся и смотрел на этот странный полевой праздник, это маленькое полотно Ватто, написанное Гойей. Живая и тонкая сцена: раненый на земле, негр, опершийся о ствол оливы и играющий на губной гармонике, бледные изможденные девушки в изорванных одеждах, прильнувшие к розовощеким красавцам американским солдатам, – все они на фоне серебристых оливковых рощ, среди голых холмов, усеянных красными камнями по зеленой траве, под древним серым небом, прорезанным тонкими голубыми венами, под этим вялым и морщинистым, как лицо старухи, небом. Рука раненого в моих руках потихоньку остывала и слабела. Я поднял руку и закричал. Все обернулись, потом подошли и склонились над раненым. Фред отошел, он лежал на спине с закрытыми глазами. Белая маска легла на его лицо.
– Умирает, – тихо сказал сержант.
– Спит. Он уснул без мучений, – сказал я и погладил лоб мертвого парня.
– Не трогать! – крикнул сержант и грубо схватил меня за руку.
– Он умер, – сказал я тихо, – не кричите.
– Он умер по вашей вине, – закричал сержант, – это вы заставили его умереть, это вы убили его! Он умер из-за вас, в грязи, как собака. You bastard! – и ударил меня кулаком в лицо.
– You bastard! – закричали остальные и угрожающе замкнули кольцо.
– Он умер без мучений, – сказал я, – он умер, даже не сознавая, что умирает.
– Shut up, you son of a bitch!
[219]
– крикнул сержант и ударил меня в лицо. Я упал на колени, ручеек крови потек изо рта. Все бросились на меня и стали бить кулаками и ногами. Я не защищался, не кричал, не говорил ни слова. Фред умер без мучений. Я отдал бы жизнь, чтобы помочь бедному парню умереть без боли. Я стоял на коленях, все били меня кулаками и ногами. Я думал о Фреде – он умер без мучений.
Вдруг послышался шум мотора и скрежет тормозов.
– Что там? – крикнул голос Кэмпбелла.
Все отошли и замолчали. Я остался возле мертвого, стоя на коленях, лицо у меня было в крови, я молчал.
– Что сделал этот человек? – сказал капитан медицинской службы Шварц из американского госпиталя в Казерте, приближаясь к нам.
– Из-за этого итальянского подонка, – сказал сержант, с ненавистью глядя на меня, слезы струились по его лицу, – из-за этого грязного итальянца он умер. Он не дал нам отвезти его в госпиталь, он заставил его умереть как собаку.
Я с трудом встал на ноги и молчал.
– Почему вы не дали отвезти его в госпиталь? – спросил Шварц, маленький бледный человек с черными глазами.