Друзья Жана-Луи сидели в ожидании на скамьях из древнего мрамора, стоявших в огороде (в домах, садах, огородах неаполитанских пригородов, расположившихся у подножия Везувия, полно извлеченного из развалин Геркуланума и Помпей мрамора), они встретили Жоржа, Фреда и Жана-Луи громкими криками радости, широкими объятиями, похлопываниями по плечу, нежными поглаживаниями. Они обнимались, перешептывались, ласково заглядывали друг другу в глаза, словно не виделись сто лет, хотя расстались недавно, может, час назад. Все по очереди поцеловали руку Жоржа, который принимал эту честь по-королевски милостиво, улыбаясь с некоторым высокомерием. Когда церемония приветственных объятий подошла к концу, Жорж преобразился: он словно пробудился и, распахнув глаза, оглядевшись вокруг с притворным изумлением, принялся ворковать, отряхивать перышки и ходить от одного к другому короткими быстрыми шажками, что сделало его похожим на прыгающего по невидимым веткам воробья. И он действительно прыгал по лежавшим на земле теням виноградных лоз, перескакивая с одной лозы на другую, и, казалось, поклевывал здесь и там, все тем же птичьим манером, золоченые виноградинки между красными листьями.
Мы с Джеком сидели на мраморной скамье в стороне и не мешали милым и грациозным проявлениям любви. Джек смеялся, покачивая головой:
– Do you really think, – говорил он, – tu crois vraiment…
[193]
– Конечно, – сказал я.
– Ah! Ah! Ah! C’est donc ça, c’est donc ça, ce que vous appelez des héros, en Europe?
[194]
– спросил он.
– Это вы, – сказал я, – сделали из них героев. Разве не вам понадобились наши педерасты, чтобы выиграть войну? Слава Богу, по части героев у нас в Европе есть кое-кто получше.
– Тебе не кажется, что это по части педерастов у вас есть кое-кто получше? – сказал Джек.
– Я начинаю верить, что педерасты одни выиграли войну.
– Я тоже начинаю в это верить, – сказал Джек и, смеясь, покачал головой.
Жорж и его друзья прогуливались по огороду, воркуя между собой и бросая беспокойные, нетерпеливые взгляды на дом.
– Чего они ждут? – спросил Джек. – Думаешь, они ждут кого-то еще? У меня предчувствие, что добром это не кончится.
Я повернулся лицом к морю и сказал вполголоса:
– Посмотри на море, Джек.
Уцепившееся за берег море пристально смотрело на меня. Оно пристально смотрело на меня своими зелеными очами и сипело, как уцепившийся за берег зверь. Оно издавало странный запах, резкий запах дикого зверя. Далеко на западе, где солнце опускалось в недра раскаленного горизонта, качались на рейде в порту сотни и сотни пароходов, окутанных густой серой дымкой, рассекаемой быстрыми молниями белых чаек. Где-то внизу другие корабли, черные на фоне голубого призрака острова Капри, разрезали далекие воды залива, а поднятая сирокко буря мало-помалу завладевала небом (свинцовые тучи, серный блеск молний, неожиданные зеленые трещины, раскалывающие небеса, слепящие черные вспышки) и толкала впереди себя белые паруса, ищущие спасения в порту Кастелламаре. Живая печальная картина с дымящими судами на линии горизонта, с парусами, бегущими перед зелеными и желтыми вспышками черной бури, с далеким островом, маячившим в синей бездне неба. Мифический пейзаж, на краю которого, Бог знает где, плакала прикованная цепью к скале Андромеда, а Персей убивал чудовище.
Море пристально смотрело на меня своими огромными молящими глазами, оно сопело, словно раненый зверь. Я задрожал. Впервые море так смотрело на меня. Впервые я ощущал на себе тяжелый взгляд его зеленых глаз, полных печали, тоски, опустошающей боли. Оно глядело на меня в упор, тяжело дыша, как раненый зверь, а я дрожал от страха и жалости. Я устал смотреть на человеческие страдания, видеть истекающих кровью людей, со стонами ползущих по земле, я устал слышать их жалобы и удивительные слова, что бормочут умирающие, улыбаясь в предсмертной агонии. Я устал видеть страдания людей, животных, деревьев, неба, земли и моря, я устал от их горя, бессмысленных, напрасных мучений, от их страхов, от их нескончаемой агонии. Я устал бояться, устал жалеть. О, эта жалость! Мне было стыдно жалеть. И все же я дрожал от жалости и страха. В глубине далекой арки залива стоял Везувий, нагой и призрачный, с исполосованными когтями лавы и пламени склонами, с кровоточащими глубокими ранами, откуда вырывались огонь и клубы дыма. Цепляясь за берег, море тяжело дышало, оно пристально смотрело на меня огромными молящими глазами, все покрытое зеленой чешуей, как необъятных размеров рептилия. Я дрожал от жалости и страха, слыша хриплый плач Везувия, устремленного высоко в небо.
Но темные блестящие кроны лимонных и апельсиновых деревьев, серебристое колыхание листьев олив под морским бризом в тусклом сиянии заходящего солнца окружили нас ясным и теплым покоем в самом сердце взволнованной грозной природы. Из дома доносились запахи свежей рыбы, горячего, только из печи, хлеба, звон кухонной посуды и приглушенный, мягкий женский голос.
Старый рыбак вышел из дома и, обращаясь к нашим друзьям, с таинственным видом беседующим в конце огорода, прокричал, что все готово. Я подумал, что речь идет об ужине, и поскольку мы с Джеком уже сидели за столом, поспешил наполнить вином наши стаканы. У вина был тонкий освежающий вкус с легким ароматом диких трав, я узнал в этом запахе и вкусе горячий выдох Везувия, дуновение ветра на осенних виноградниках, что проглядывали на полях черной лавы и на мертвых, покрытых серым пеплом землях, простиравшихся вокруг Боскотреказе, на бесплодных склонах вулкана.
Я сказал Джеку:
– Пей. Это вино отжато из винограда Везувия, у него таинственный привкус адского пламени, запах лавы, камней и пепла, похоронивших Геркуланум и Помпеи. Пей, Джек, это святое, древнее вино.
Джек поднес вино к губам и сказал:
– Strange people, you are!
[195]
– A strange, a miserable, a marvellous people…
[196]
– сказал я, поднимая бокал, и тут заметил, что наши друзья исчезли.
Звук приглушенных голосов раздавался уже из дома вместе с долгим, на высокой ноте, стоном, жалобой-причитанием, похожим на надрывный плач роженицы, положенный на мотив любовной песни. Заинтригованные, мы встали, неслышно подошли к дому и вошли. Звук голосов и странный стон доносились с верхнего этажа. Мы бесшумно поднялись по лестнице, толкнули дверь и остановились на пороге.
Это была убогая комната рыбака, ее заполняла огромная кровать, на которой под желтым шелковым одеялом лежало человеческое существо неопределенного пола; его голова в белоснежном чепце с кружевами, подвязанном под подбородком широкой голубой лентой, покоилась на пышной подушке в белой шелковой наволочке, подобно отсеченной голове на серебряном подносе. На обожженном солнцем и ветром лице сверкали большие темные глаза. Широкий рот с мясистыми красными губами оттеняла пара черных усов. Без сомнения, то все же был мужчина, молодой человек не более двадцати лет. Открыв рот, он выпевал свой стон, мускулистые руки в тесных рукавах женской ночной сорочки метались поверх простыни, как если бы он не мог больше терпеть мук жестокой родовой схватки; время от времени он обхватывал руками свое странно вздутое чрево, похожее на живот беременной женщины, и выводил: