– Я отперла дверь и выбежала. А он вскочил и с криком погнался за мной. Ох, Касс, он как будто взбесился! Я поняла, что он кричал. Он кричал, что убьет меня. Он схватил пепельницу, я думала, он меня ударит. Он кричал: «Убью!» Я сбежала по лестнице. А потом выскочила на улицу. Наверно, я сильно его ушибла, Касс, он не смог меня догнать. О Мадонна!.. Что мне делать? Касс, что мне делать?
Вот о чем рассказала Франческа, и Касс понял (включив свет и увидев ее лицо в слезах, полные ужаса глаза), что рассказ этот был настолько близок к неприкрашенной ужасной правде, насколько ей позволяла скромность. Он долго обнимал ее – сейчас он любил ее еще сильнее за ее несчастье, и чувство было почти невыносимым по остроте и нежности. Она плакала без передышки, как будто вся боль, жестокость, несправедливость мира навалились на ее сердце. Внизу не утихая гремел Моцарт. Наконец Касс опустил ее на кушетку, и она повалилась, вытянула ноги, продолжая плакать, почти в истерике. Он ласково успокаивал ее, и потом она затихла, будто уснула. С полупустой бутылкой водки он подошел к окну и посмотрел в серый сгущавшийся сумрак. «Пора, – подумал он, – теперь мне надо расквитаться с мразью. Сейчас. Ждать нельзя». Но едва он подумал об этом и обернулся к Франческе, как вспомнил, несмотря на свою ярость, что с каждым мгновением жизнь слабеет и убывает в Микеле и что месть придется еще раз ненадолго отложить. Надо добыть ПАСК, надо поднять Микеле. Мейсон может подождать, и месть от ожидания будет слаще. Тут ему пришло в голову, что можно по крайней мере напугать Мейсона; надо уведомить Мейсона, что он, Касс, знает о происшедшем; сейчас это казалось ему единственным достойным способом действий – как бы пережитком дуэльного кодекса, – подготовить противника к грядущей расплате. Потом он подумал, что сейчас его вырвет. Но спазма утихла. Он сел к замусоренному столу и нацарапал записку: Ты попал в большую беду. Я скормлю тебя воронью. И пока он писал, с трудом направляя перо непослушными пальцами, ему стало ясно, что голова у него раскалывается не от водки и не от усталости, а от бешенства, такого, какому, он думал, и места не может найтись в душе человека.
Он допил бутылку. Прошло несколько минут, и Франческа зашевелилась, тихо заплакала; он подошел и поднял ее на ноги. Дал ей записку, чтобы по дороге из дворца она занесла ее старику Джорджо для передачи Мейсону. И как-то сообразил взять у нее ключ от спальни Мейсона. Потом велел ей идти домой, в деревню, – а он придет туда попозже.
– Va, – сказал он. – Иди. И не надо больше плакать.
Он проводил ее до двери и там с отчаянием обнял и поцеловал в губы. Она ушла. Впоследствии он задавался вопросом, почему, уходя, она прошептала: «Addio», то есть «прощай», а не «до свидания». Возможно, думал он, этим словом она печально и бессознательно выразила потерю, невосполнимую потерю того, что должно было достаться ему, а досталось Мейсону. Ведь не могла она знать – так же как и он, – когда прошла по двору, а потом исчезла в темноте, что они больше не увидят друг друга…
– Нет, – сказал мне Касс, – я не жил с Франческой. Конечно, я хотел. И она тоже, я знаю. Рано или поздно это произошло бы. Но я с ней не жил. Не знаю, что меня удерживало. Не супружеские клятвы – я слишком опустился, чтобы волноваться из-за этого. Нет, что-то другое, сам не пойму, что именно. Может, то, что она была совсем молоденькая… Нет, и не это. Может, просто ее красота – от нее исходило сияние, понимаете, и хотелось просто смотреть на нее, сидеть при этом свете, а мысль о том, чтобы сойтись с ней, овладеть ею, дать любви завершение, стала как бы мечтой, тем более сладостной и безумной, что она была выполнимой. Я как будто знал, что, если подождать, это произойдет само собой и будет в тысячу раз дороже для нас обоих – оттого, что мы столько часов и дней размышляли и мечтали об этом. Можно подумать, что мне было жаль ее чистоты, целомудрия и так далее, но на самом деле ничего подобного. Нет, понимаете, с ней я узнал радость – не просто удовольствие, – эту радость я, наверно, искал всю жизнь, и, кажется, ее одной было довольно, чтобы сохранить рассудок. Радость, понимаете, – покой, спокойствие, какого, я думал, и не бывает на свете. Несколько раз я почти бросал пить. Наверно, я просто… просто был полон ею, вот и все. Я ее любил, любил до сумасшествия, и больше ничего, – тут вам и начало, тут вам и конец всех объяснений.
Ну и… что еще?… Она мне позировала. Обнаженная. Помните, я говорил вам, она сперва думала, что я таким способом стану к ней подбираться? Занятно: вся моя работа в Самбуко – одна похабная картина для Мейсона и эти вот наброски с нее, они у меня сохранились. Можно сказать, две крайности любви земной и любви небесной. В общем, было одно место в долине, и туда я ее отвел – чудесная уединенная рощица, ивы, травянистый берег и ручеек. Сажал ее там – она совсем не стеснялась. Сидим, бывало, в конце дня, и я рисую. Она болтает обо всякой всячине, рвет цветы – сидеть на месте ее ни за что не заставишь, потом успокоится, улыбнется и задумчиво посмотрит на море; молчим, сидим, она позирует, я рисую, и слушаем, как вода журчит на камнях, сверчков в траве, коровьи бубенчики на склоне. Она раздевалась и распускала волосы – волосы потрясающие, до пояса. В общем, сидим там, и как будто нас околдовали – и все мое безумие куда-то утекло; и ее каторги, ее несчастья, горя из-за Микеле как не бывало, а есть только чистое солнце и сказочный, беспредельный покой. Потом она опять начинала ерзать и болтать, дразнила меня то тем, то этим, я закрывал лавочку, и мы уходили оттуда, переплетясь и дрожа от желания. Надо нам было довести дело до конца. Но… – Он помолчал. – Никогда не забуду эту рощу – камни, звон бубенчиков в холмах, ивы, и среди всего этого она – смеется и не может усидеть на месте, а волосы вокруг головы и плеч – как облако…
А в тот вечер, во дворце, когда она ушла… не знаю… внутри у меня будто взорвался динамит и разорвал меня в клочья. Мейсон сделал, как обещал, действительно сделал, взял ее, выполнил свою угрозу, – а я-то думал, что это его обычная хвастливая трепотня о сексе… и это меня сокрушило. Ужасно было не только то, что он сделал с Франческой, хотя это, конечно, главное. Но и я хорош – не верил, что он на это способен. И как дурак потерял бдительность. Понимаете, после стольких разговоров, после долгого общения с человеком, у которого половой вопрос – как опухоль в мозгу, я в конце концов решил, что он попросту не может, серьезно решил. Не может, и все. История обычная. Нельзя верить человеку, который не в меру что-то воспевает. Взять такого, помешанного на сексе, который вечно ухает насчет роскошных бедер, мистических совокуплений и тому подобного, да прибавить сюда, как в случае с Мейсоном, этот интерес переростка к грязным картинкам, и вы получите человека, от которого наверняка мало проку для женщины. Он был бы гораздо счастливей, если мог бы признаться прямо, что предпочитает матросов. И когда такой человек не производит потомства – вроде Мейсона, – это вдвойне подозрительно; если ты такой неуемный, то разок-другой обязательно случится промашка, просто по закону больших чисел. По сути, между таким типом и святошей мало разницы: для обоих это житейское дело – какой-то катаклизм, прямо Страшный суд.
Ну и я записал Мейсона примерно по этому разряду. Помню, например, один случай с Розмари. Мы с ней были мало знакомы. Она вечно загорала на крыше или уныло шлепала в сандалиях по дворцу, уткнувшись носом в «Нью-Йоркер» или в «Тайм». Как сейчас слышу: «Ой, Булка, я прочла прелестный очерк про Трали-Вали, короля Араукарии!» – или: «Булка, в журнале «Тайм» буквально разгромили итальянских коммунистов! То есть там показано такоезло!..» На самом-то деле она была добрая женщина, но, как бы сказать, несколько ограниченная. Так вот об этом случае: я говорю, мы с ней мало общались, но как-то вечером он позвал меня заделать течь у него в ванне – я иду, она спускается мне навстречу по темной лестнице. Основательно нагрузилась коктейлями – можжевельничком от нее пахло… – кажется, я поздоровался – и оглянуться не успел, как она навалилась на меня и я словно утонул в желе. Большая энгровская одалиска, таз, пах, два с половиной метра дрожащей плоти. Я согнулся как былинка. Потом так же резко отодвинулась – она была в слезах: видимо, очередная стычка с Мейсоном, – пробормотала «простите, ради Бога» и спустилась в сад. А я уж и лапы протянул, но загреб только чистый воздух. Ну, вы знаете – в те дни я вряд ли был неотразимым мужчиной. И такая женщина, как Розмари, не набросилась бы на очкастого выродка из подвала, если бы ей не приспичило.