– Все в порядке, сержант, – сказал он, – если можно, пусть пройдет по моему пропуску. Это… э-э… мой человек. Он поможет мне вынести покупки. – И злобно обернулся к Кассу: – Хорош помощник. Пятнадцать минут будил, не мог разбудить. Пропустите его, сержант?
– Есть, сэр. Проходите, сэр.
И он потащился за Мейсоном – его человек. Это была чуть ли не последняя капля…
Он чувствовал, что медленно распадается. Один алкоголь он бы выдержал. И бесконечную эту усталость смог бы перебороть. Но алкоголь вместе с изнеможением (поскольку часов он спал в последние недели – по четыре? по три? – он сам не знал, но усталость накопилась такая, что угрожала рассудку, душевному здоровью, угрожала самому сну, уже разорванному и населенному впечатлениями из этих ритуальных походов по шесть раз вдень, и поэтому даже в сновидениях его ноги продолжали топать по скалам и камням, ум подсчитывал ориентиры-кипарисы, а пальцы впрыскивали жизнь и силу в вечно вытянутую руку Микеле) – виски вместе с изнеможением были сильнее его и сговаривались свести его с ума. «Что мне ДООХ-рого, будет ДООХ-рого, – блекотал певец, – и тебе когда-нибудь», – и Касс, тащась за Мейсоном к продовольственному отделу, ощутил прилив какого-то тупого, отчаянного веселья. Перед ним выросла краснолицая костлявая офицерская жена в брюках.
– Гарри! – крикнула она. – У них нет крема!
И Касс, протиснувшись мимо нее, заворчал:
– Какой кошмар, подумать только.
Замечания его не услышали, и он продолжал двигаться в кильватере у Мейсона, слегка спотыкаясь, слегка наискось, в створах пирамид из консервированного супа, собачьей снеди, туалетной бумаги, а один раз даже затесался в очередь между двумя массивными телами, и одно из них, оказавшееся майором в отутюженном хаки, нахмурилось и сказало:
– Эй, не так быстро. Станьте в очередь.
Он хихикнул и услышал свой вялый летаргический голос:
– Не верьте им, майор, армия мирного времени – это не шайка оглоедов, взять хоть вас – честный, бравый…
Но тут Мейсон схватил его за руку и начал вежливо извиняться: Просто шутник, не обращайте внимания, майор, а потом голос Мейсонау него над ухом, повелительный, властный: Возьми себя в руки, идиот. Вечером можешь изображать шута сколько влезет. Только не здесь. Хочешь, чтобы я купил лекарство, или нет?
– А как же, Мейсон. Как же, как же, друг. Как скажешь, так и сделаем.
Вскоре после этого, ненадолго потеряв Мейсона в толчее, он оказался в отделе фототоваров и, почти лежа на прилавке, среди сложенных штабельками оранжевых коробок с цветной пленкой, среди объективов, экспонометров и кожаных футляров для камер, сосредоточенно глядел в видоискатель аппарата «брауни».
– Нет, я что хотел узнать, – подлизывался он к продавцу-капралу, – я что хотел узнать: это правда, что запечатлевает навсегда? – Он опасно накренился. – Прямо взял и щелкнул Марту с мальцами, а потом папу с мамой, и Бадди, это мой брат, и Смитти, это мой лучший друг, и…
Но продолжать не смог, потому что одновременно с криком продавца: «Бэйтс, поди помоги мне выгнать пьяного!» – он опять ощутил присутствие Мейсона, услышал извинения, а вслед за этим в сознании возник пробел, как будто кто-то подкрался к нему и внезапно, без боли, огрел по голове кувалдой. Вскоре (через две минуты, через пять? Время потеряло протяженность) он изумительно, радостно ожил; в руках у него оказалось детское ракетное ружье, и, взяв его на плечо, он рискованно лавировал между прилавков и в полный голос распевал.
– Боже, Амер-реку благослови! – ревел он. – Любимую… страну! – Увильнув от военной руки, пытавшейся поймать его, он четко, по всем правилам строевой подготовки – раз-два, левой, – замаршировал по магазину, налетел на пирамиду коробок с овсяными хлопьями, и они осыпались к его ногам сотней отдельных пушистых взрывов. – Стой рядом с ней! – слышал он свой рев, топая дальше. – И веди ее… Дорогу!
Правда открылась ему с ослепительной ясностью, пока он шагал: он навлечет на себя большую беду, – и слова отчаяния (Слоткин, папаша, старый мудрец, что мне делать? Научи меня в моей нужде) вырвались у него, как короткая страшная литания; но, совершенно не владея собой, он продолжал маршировать по магазину, распугивая собак, капитанов, полковников, детей, покупателей, и повелительно выкрикивал команды.
– Дорогу! С дороги, военная сволочь! Дорогу настоящему, чистопородному амерриканцу! – Жах! Он выстрелил из ракетного ружья в съежившуюся офицерскую жену. Жах! – Эта в уплату Отцам-основателям! – Жах! Дородный, трясущийся от злости полковник оказался у него на мушке. Жах! – Эта в уплату ее превосходительству посланнице! – Жах! – Эта на экономическую помощь. Международные облизательства! – Жах! Это конец, подумал он, цепенея. По спине пробежал мороз, и в тот самый миг, когда он прицелился в очкастого майора и его жену, намереваясь убить двух зайцев разом, во рту возник знакомый кислый вкус, предвестие забытья. – Эта за упокой души Томаса Джефферсона! – взревел он. Ружье при последнем издыхании нерешительно пукнуло, тут же его схватили наконец чьи-то сильные руки, день всколыхнулся, завертелся и погас в темноте…
«Твое счастье, что не попал на гауптвахту, кукленок», – запомнились ему слова Мейсона, сказанные несколько часов спустя, когда они ехали обратно через Сорренто.
Дорога состояла из светлых и темных пятен, непонятных зыбких теней и полудремы, наполненной загадочными, озадачивающими видениями. Он совсем изнемог, ни слова не сказал Мейсону и даже не отвечал на такие удивительные замечания (хотя аккуратно запоминал их, чтобы в дальнейшем иметь в виду и ответить делом), как: «Благодари Бога, что я тебя вытащил, теперь, надеюсь, тебе понятно, что ты кругом от меня зависишь».
И даже где-то над Позитано, когда он немного протрезвел, сил ему хватило только на то, чтобы сонно открыть глаза и посмотреть на Мейсона, говорившего:
– При том, что ты превратился в совершенную развалину, кукленок, полагаю, ты все же поймешь, почему я хочу ею заняться. Ну какая ей радость от пьянчуги? В конце концов, должен же кто-то устроить ей…
Он не отвечал, ждал своего часа. Будет и на его улице праздник. Он опять закрыл глаза и проспал всю дорогу до Амальфи, где ему предстояло встретиться с Поппи на festa.
Но – странно, необъяснимо и, разумеется, непростительно – Мейсон все-таки обманул: Кассу не удалось получить лекарство. В Амальфи, когда он вылез из машины и уже хотел вытащить баночку из коробки на заднем сиденье, Мейсон вдруг захлопнул дверь, холодно поглядел на него и резко дал газ на нейтральной скорости.
– Руки прочь, малыш, – сказал он злым голосом. – Лекарство не дам, пока не одумаешься. Загляни ко мне вечером. – А на лице его выразилась такая неразбериха, такая сумятица чувств, что Кассу показалось, будто и Мейсон вот-вот свихнется. – Загляни ко мне вечером, – повторил он странным, придушенным голосом, – может быть, на чем-нибудь сторгуемся.