Чем дальше шло время, чем сильнее разгорался пожар войны,
тем настороженнее становилось отношение к французам. Гостеприимного дома мадам
теперь избегали прежние завсегдатаи, даже Ангелине было как-то неловко, днем
ухаживая за русскими ранеными, проводить вечера с соплеменницею тех, кто вверг
в страдания их – и всю Россию. Однако мадам Жизель не переставала твердить, где
только могла, что ненавидит «кровавое чудовище» (обычное прозвище Наполеона в
ее устах), что молит господа избавить Россию – ее вторую родину – от врага
мира, что ей горька и обидна несправедливая ненависть русских, – и вот в один
прекрасный день, одетая в простое холстинковое платье, с волосами, смиренно убранными
под платок, она явилась перед княгиней Елизаветою с мольбою допустить ее до
работы – пусть и самой черной! – в госпитале. Княгиня согласилась – более от
изумления, нежели от восхищения таким порывом. Так ли, иначе – мадам Жизель
оказалась в солдатской палате и довольно прилежно принялась за дело.
Раненые сперва дичились ее, да и она то и дело тянула носом
из табакерки, не в силах скрыть брезгливость. Однако за несколько дней с мадам
Жизель произошла диковинная перемена: нарумяненная кокетка неопределенного
возраста бесследно исчезла, а на смену ей явилась приветливая «матушка Жиз» –
еще не старушка, но вполне почтенная, заботливая, приветливая, самоотверженная
женщина, которая умела успокоить самого расходившегося и нетерпеливого раненого
своими песенками про пастушка Жана, или про Жаннет и белую козочку, или про
разбитое сердце юного рыцаря, или про синие волны Дуная, по которым плывет
шапка красавца гайдука, убитого предательски, а находит эту шапку его сестра и
дает обет вечной мести… Песенки пелись то по-французски, то на каком-то вовсе
непонятном языке, однако «матушка Жиз» весьма ловко перелагала их на русский, и
эти баллады, и ее небольшой, но приятного тембра голосок успешно соперничали с
разглядыванием множества лубочных картинок, на которых было изображено, как
ополченцы Гвоздила и Долбила колошматили французов; надписи под картинами
гласили: «Вот тебе, мусье, раз, а другой – бабушка даст!» – или: «Не дадимся в
обман, не очнешься, басурман!» Эти картинки поднимали боевой дух, раненые твердили:
«Скоро выздоровеем, потягаемся с французами. Мы видели их удаль, да где им
устоять против штыков наших?!» – а песенки «матушки Жиз» смягчали сердце и
потому нравились всем. Кроме Меркурия.
Юноша вызывал у мадам Жизель явную симпатию, но сам он питал
к ней неприязнь, с трудом скрываемую лишь из вежливости. «Матушка Жиз» обожала
выслушивать рассказы раненых об их воинских доблестях, чем доставляла им
огромное удовольствие, – но стоило ей подступиться с расспросами к Меркурию,
как он замыкался в себе и отмалчивался, а то и просто отворачивался к стенке.
– Русские, – обижалась «матушка Жиз», – не привыкли быть в
беседе задушевными и говорить то, что думают!
Как-то раз она пожаловалась Ангелине:
– Этот солдат слишком дик! Он видит во мне une espionne
[46]. Но ему мерещится черт там, где его нет!
Возможно, осердясь на Меркурия, «матушка Жиз» сперва
оставила свои расспросы, а потом, сказавшись больной, и вовсе исчезла из
госпиталя. Раненые скучали по ее веселым песенкам; черноглазый бородач пенял
Меркурию – мол, это его нелюдимость отпугнула ласковую «матушку Жиз». Меркурий
по своему обыкновению отмалчивался, сосредоточенно глядя в окно, где
бились-метались под ветром зеленые косы берез, в которые август уже начал
кое-где вплетать бледно-золотистые ленты. Кто мог знать, о чем думал он, что
лежало у него на сердце? Ангелине чудилось, что он разговаривает искренне
только с нею. Лишь она знала о непрестанной внутренней борьбе, которая терзала
Меркурия: христианин в нем не хотел ненавидеть врагов – этому противилась вся
натура человека, воспитанного среди смирения и кротости, он просил бога
простить все их злодейства… однако Меркурию казалось, что с тех пор, как мир
существует, ни в древней, ни в новой истории не сыщешь поступков, подобных
действиям Наполеона против нашего Отечества. Он видел нищету, отчаяние, пожары,
голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Нет, он
слишком болезненно воспринимал раны, нанесенные России, чтобы хоть минуту быть
спокойным, чтобы вытерпеть здесь положенное для лечения время.
Телесно выздоравливал Меркурий довольно-таки быстро, о душе
же его поминать не стоило. Ангелина знала, что Меркурий томился по ней, но
никому не поверял своей тоски; ходил по ночам в саду один, пугая сонных птиц, а
как-то раз она увидела свое имя вырезанным на коре березы. Но предрассудки
света тиранствуют меж людьми, и, как ни тянулись друг к другу молодой солдат и
юная баронесса, они все же оставались теми, кем были; вдобавок Меркурий всей
жизнью своею был приучен бороться с сердечной слабостью.
Да и с Ангелиной сделалось нечто диковинное. Оставайся
Меркурий распростертым на предсмертном одре, она, быть может, и полюбила бы его
той нежной, заботливой, сестринской любовью, которая ему вовсе не была нужна.
Однако видеть страсть в его взорах, слышать стук его сердца и дрожь голоса –
нет, это почему-то вдруг сделалось ей немило. Два месяца войны изменили ее.
Теперь неуверенная, слабая девочка духовно окрепла, сердце ее исполнилось
сурового, терпеливого спокойствия, и если она прежде мечтала только о внимании
со стороны неведомого, сильного существа – мужчины, то за время работы в
госпитале она слишком много увидела слабых мужчин, чтобы по-прежнему быть
готовой подчинить всю себя их прихотям. Меркурий уж очень долго от нее зависел,
чтобы она отважилась теперь зависеть от него. И даже в его духовной
сдержанности она зорким женским сердцем чуяла всего лишь сумятицу старательно
подавляемых чувств. Ангелина знала: как бы ни поступила она, Меркурий не
сделает в ответ ничего грубого или недостойного. Это восхищало ее… но и
унижало, и раздражало порою. Суровое смирение было ей чуждо: вся ее натура
выказала себя в тот жаркий полдень на волжском берегу! Тихое, ровное свечение
самоотверженного сердца? Нет, только не это! Вот так и случилось, что Меркурий
сделался ей как бы братом, хотя мог стать… Бог весть, кем мог бы он стать! Но
судьба распорядилась иначе.
* * *
Как-то раз в госпитале появился незнакомец. Это был
невысокий сухощавый капитан-артиллерист с твердыми, суровыми чертами
неулыбчивого лица и цепким взглядом. Никаких особенных знаков отличия и даже
наград на его мундире Ангелина не заметила, однако стоило капитану присесть на
топчан какого-нибудь раненого и сказать несколько слов своим тихим, чуть
скрипучим голосом, как самый тяжелый раненый, казалось, готов был вскочить и
продолжить разговор не иначе, как вытянувшись «во фрунт», с беспрекословной
готовностью исполнить всякое слово неведомого капитана.