— Надо же нам на что-то жить, — повторил человечек.
Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три.
Мари стояла посреди длинного коридора, мертвецы окружали ее со всех сторон.
Все они вопили.
Они, казалось, восстали, рывком поднялись из могил, выпрямившись во весь рост: стиснув руки на иссохшей груди, вопили разверстыми ртами, вывалив языки, раздув ноздри.
И словно застыли в этом порыве.
Рты были открыты у всех мумий. Вопль не прекращался. Все они умерли — и знают об этом. Чувствуют каждым ободранным мускулом, каждым обезвоженным органом.
Мари замерла на месте, прислушиваясь к их слитному воплю.
Говорят, будто собаки слышат звуки, недоступные человеческому уху: тон их настолько высок, что для нормального слуха они как бы не существуют.
Коридор полнился воплями. Вопли неслись из разинутых от ужаса ртов — неслышные вопли.
Джозеф приблизился к одному из выстроившихся в ряд тел:
— Скажи: а-а-а…
Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь, считала Мари в гуще воплей.
— Вот любопытный экземпляр, — проговорил владелец.
Перед ними стояла женщина: руки обхватили голову, рот широко разинут (видны хорошо сохранившиеся зубы), длинные глянцевитые волосы беспорядочно всклокочены. Глаза глядели из черепа голубовато-белыми крохотными яйцами.
— Такое иногда случается. Эта женщина страдала каталепсией. Однажды упала замертво, но на самом деле не умерла: где-то глубоко-глубоко в груди сердце продолжало неслышно стучать. И вот ее похоронили на кладбище в недорогом, но прочном гробу…
— А вы разве не знали, что она страдала каталепсией?
— Ее сестры знали. Но на этот раз решили, что она и взаправду скончалась. А у нас в городе, где всегда так жарко, с похоронами не мешкают…
— То есть похоронили спустя несколько часов после мнимой смерти?
— Si, вот именно. Ни о чем таком мы бы в жизни никогда не заподозрили, если бы на следующий год сестры, экономя деньги для покупок, не отказались вносить плату за погребение. Итак, мы без лишнего шума раскопали могилу, подняли гроб наверх, сняли крышку, отставили в сторонку и глянули на покойницу…
Мари не сводила глаз с рассказчика.
— Под землей эта несчастная очнулась. Она билась в отчаянии, истошно визжала, дубасила об изнанку гроба кулаками, пока не скончалась от удушья — вот в этой самой позе, обхватив голову, выкатив глаза, со вздыбленными волосами. Будьте любезны, сеньор, обратите внимание на ее руки — и сравните с руками соседей, — продолжал смотритель. — У всех прочих пальцы мирно покоятся на бедрах, словно бутончики. А у нее? Охо-хо! Скрючены, судорожно растопырены — понятно, что она пыталась выбить руками крышку гроба!
— Быть может, это следствие трупного окоченения?
— Уж поверьте мне, сеньор, при трупном окоченении никто не колотит по гробовым крышкам. Не кричит криком, не обдирает себе ногти, пробуя вывернуть слабо вбитые гвозди, сеньор, не силится в отчаянии хотя бы чуть-чуть раздвинуть доски — лишь бы глотнуть капельку воздуха, сеньор. У других рты тоже разинуты, si, но это оттого, что в тела не впрыснули бальзамирующей жидкости. Мускулы всего лишь расслабились естественным образом, создав иллюзию крика, сеньор. Но эту сеньориту постигла воистину чудовищная muerte.
[30]
Мари шла по коридору, еле волоча за собой ноги, оборачиваясь то в одну сторону, то в другую. Обнаженные тела. Одежда с них давно отшелушилась. Груди тучных женщин напоминали комки прокисшего теста, вывалянные в пыли. Чресла мужчин — втянутые, увядшие орхидеи.
— Мистер Гримаса и мистер Зевок! — объявил Джозеф.
Он наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, как будто бы занятых разговором: рты приоткрыты на полуслове, расставленные руки одеревенели в давно прерванной жестикуляции.
Джозеф щелкнул затвором, перевел кадр и нацелил объектив на другую мумию. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему экспонату.
Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три. Отвисшие челюсти, языки высунуты, как у дразнящихся детей, радужные оболочки выцвели в зрачках, закатившихся кверху. Волосы, просушенные солнцем до колючести, остро торчат по отдельности, точно иглы дикобраза, — над губами, на щеках, из век и ресниц. Клочковатые бородки на кадыке, на груди, в паху. Плоть — будто кожа на барабане, пергамент или зачерствелый хлеб. Женщины — громадные фигуры, дурно слепленные из комьев жира, подтопленного смертью. Разлохмаченные прически, похожие на птичьи гнезда, которые то строили, то разоряли, то строили заново. Зубы как на подбор, здоровые, крепкие — полная челюсть. Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь. Глаза Мари напряжены до предела. Дальше по коридору, дальше — медлить нельзя. Торопливый, скорый подсчет — без остановки. Вперед! Быстрее! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом: дыра зияет, будто дупло, куда лет в одиннадцать кидают детские любовные письма. Взгляд Мари уперся в отверстие под грудной клеткой. Внутри словно бы поорудовал строитель. Позвоночник, тазовые кости. И прочее — сухожилия, пергаментная кожа, суставы, глаза, заросший подбородок, уши, онемелые ноздри. И неровный глубокий разрез вокруг пупка, куда ложкой можно спровадить целый пудинг. Девяносто семь, девяносто восемь! Имена, адреса, даты, подробности.
— Вот эта женщина умерла в родах!
Свободно болтающийся недоношенный плод был прикручен проволокой к запястью женщины, похожий на заморенную голодом куколку.
— А это солдат. На нем еще сохранились клочья мундира…
Взгляд Мари впился в дальнюю стену. До того глаза ее метались туда и сюда, взад и вперед — от одного ужаса к другому, рикошетили от черепа к черепу, перебирали ребро за ребром, замирали, гипнотически завороженные зрелищем бессильных, бесполых, бесплотных чресел — зрелищем мужчин, которых обезвоживание превратило в женщин, а женщин — в свиноматок с обвисшими сосками. Взгляд кидался, вселяя страх, стремительней и стремительней, от разбухшей груди к неистово распяленному рту, от стены к стене — и обратно, снова и снова, будто мяч в игре: вот он застрял в немыслимом оскале, кричащим плевком переброшен в клешни, потом застревает между тощими грудями. Выстроившийся в ряд незримый хор безмолвным гулом подстрекает игроков, и мячик взгляда исступленно мечется от стены к стене — отскакивая, отпрыгивая, отлетая — и катится дальше по всей этой невообразимой процессии, сквозь жуткий строй подвешенных на крюки, вплоть до самого крайнего — пока зрение не разбивается вдребезги о коридорный тупик, где сосредоточен воедино последний истошный вопль всех здесь собранных!
Мари обернулась и метнула взгляд вдаль — туда, где ступени лестницы ввинчивались в поток солнечного света. Насколько же даровита смерть! Что за изобилие и разнообразие мимики и жестов, какое множество поз и телодвижений — не найти двух одинаковых. Тела напоминали вытянутые кверху оголенные трубки гигантской неиспользуемой каллиопы, вместо срезанных клапанов — отчаянно вопящие рты. И теперь будто гигантская обезумевшая рука надавила на все клавиши одновременно — и тут из высоченной каллиопы вырвался слитный стоголосый и нескончаемый вопль.