Кара и Келебек принялись обыскивать комнату. Они увлеченно рылись в корзинах и сундуках, вытаскивали отрезы сукна и персидского набивного ситца, летние пояса из индийского шелка и батиста, долиманы
[119]
и прочую одежду; приподнимали подушки, заглядывали под ковры, просматривали страницы с рисунками, которые я делал для самых разных книг, и перелистывали уже переплетенные тома.
– Дорогие братья-художники, – сказал я, – простите, что у нас тут такой беспорядок. Вы пришли так неожиданно, что мы не смогли ни напоить вас ароматным кофе, ни угостить сладкими померанцами. Жена-то ведь уже спать легла, в соседней комнате спит.
Сказал я это для того, чтобы мои гости, не найдя, чего искали, не сунулись ненароком в соседнюю комнату и мне не пришлось бы обагрить руки их кровью.
Должен, впрочем, признать, что мне нравилось притворяться, будто я ужасно напуган. Ведь мастерство художника заключается, с одной стороны, в способности полностью и со всей ответственностью сосредоточиться на красоте мгновения, воспринимая его в мельчайших подробностях, а с другой – в умении держаться на расстоянии (я бы сказал, на расстоянии шутки) от мира, придающего себе чересчур много важности, и смотреть на него, словно бы отступив на шаг, как от зеркала.
Поэтому я подробно отвечал на их вопросы: да, когда на кофейню напали, там, как обычно по вечерам, было довольно многолюдно – собралось человек сорок. Кроме меня, пришли Зейтин, Насыр, каллиграф Джемаль, два художника из молодых и их друзья, юные каллиграфы, красавец из красавцев подмастерье Рахми, другие миловидные ученики, поэты, пьяницы, курильщики гашиша, дервиши и несколько чужаков, которые всеми правдами и неправдами добились от хозяина кофейни разрешения присоединиться к веселому сборищу острословов. Когда в кофейню ворвались приспешники эрзурумца, началась полная неразбериха; собравшиеся любители непристойных речей ринулись к дверям, и никому не хватило мужества, даже в голову не пришло встать на защиту кофейни и несчастного старика в женской одежде. Расстроился ли я из-за этого? Да! Я, художник Мустафа, по прозвищу Лейлек, посвятивший всю свою жизнь искусству, считаю необходимым каждый вечер встречаться со своими собратьями, беседовать с ними, обмениваться шутками и остротами, слушать стихи и речи, полные красивых оборотов и изящных намеков. Эти слова я произнес, глядя прямо в глаза безмозглому Келебеку, который напустил на себя вид этакого несправедливо обиженного пухлого мальчика, вот-вот готового заплакать. В детстве Келебек, мотылечек наш, был созданием очень чувствительным. А какая у него была нежная кожа, какие глаза! Глаза у него, впрочем, и сейчас очень красивы.
Ночные гости продолжали расспросы, и я рассказал им, как покойный меддах, всю жизнь бродивший из города в город, из квартала в квартал, однажды заглянул в кофейню, которую облюбовали художники. На второй день, едва он принялся балагурить, один из мастеров, возможно под влиянием кофе, смеха ради повесил на стену рисунок собаки, а меддах, заметив это, тоже смеха ради повел речь от лица животного. Собравшихся это очень повеселило, и с тех пор художники каждый вечер рисовали для меддаха картинки и нашептывали ему на ухо шутки. Колкости, метившие в эрзурумца, поощрял сам владелец кофейни (который был родом из Эдирне), поскольку они нравились художникам, напуганным проповедями ходжи Нусрета, и привлекали в кофейню множество новых посетителей.
Кара и Келебек сообщили, что рисунки, сделанные для меддаха, они обнаружили в доме нашего собрата Зейтина, когда вломились туда в его отсутствие, и спросили, как, по моему мнению, это можно объяснить. Я ответил, что двух мнений тут быть не может: хозяин кофейни, как и Зейтин, был из дервишей-календери, попрошаек, воров и грубиянов. Наивный Зариф-эфенди, у которого от пятничных проповедей ходжи Нусрета и его грозно насупленных бровей тряслись поджилки, наверняка рассказывал сторонникам эрзурумца о том, что творится в кофейне. Вполне может быть, что он попытался пристыдить Зейтина и тот, одного поля ягода с хозяином кофейни, безжалостно убил несчастного мастера заставок. Взбешенные этим сторонники эрзурумца, которым покойный, надо думать, рассказал и про тайную книгу, могли обвинить в его убийстве Эниште и сначала разделаться с ним, а потом уж напасть на кофейню.
Не уверен, что пухлый Келебек и сумрачный Кара (он был похож на привидение), поглощенные поисками, так уж внимательно меня слушали. Когда они обнаружили в расписном сундуке из дерева грецкого ореха мои сапоги, доспехи и прочее походное снаряжение, на детском лице Келебека появилось выражение зависти. Заметив это, я в который раз с гордостью рассказал то, что и так всем известно: я – первый художник-мусульманин, который отправился в военный поход, своими глазами увидел пальбу из пушек, башни вражеских крепостей, цвета одежды воинов-гяуров, груды мертвых тел и отрубленных голов, наступление закованной в броню конницы, а потом нарисовал увиденное в зафернаме.
Келебеку стало любопытно, как надевают доспехи, и я, ничуть не стесняясь (мне даже нравилось, что они наблюдают за мной при свете горящего в очаге огня), снял верхнюю рубашку, подбитую черным заячьим мехом, сорочку, штаны и нижнее белье, надел длинные чистые подштанники, рубашку из толстого красного сукна, без которой в холодную погоду в доспехах замерзнешь, шерстяные чулки, желтые кожаные сапоги, а поверх натянул гетры. Вытащил из чехла доспехи, с удовольствием приладил их на груди, а потом, повернувшись спиной к Келебеку, велел ему, словно слуге, потуже стянуть завязки и надеть на меня наплечники. Затем надел налокотники, перчатки, ремень из верблюжьей шерсти, на который вешаю саблю, и в довершение всего водрузил на голову позолоченный шлем, который держу для праздничных церемоний. Обрядившись во все это, я с гордостью сказал, что теперь сцены сражений никогда уже не будут рисовать как прежде. Теперь уже нельзя изображать конников двух войск, в полном порядке выстроившихся друг напротив друга, по одному образцу. Отныне в мастерских Османской державы сражения будут рисовать так, как увидел и нарисовал их я: как беспорядочное смешение войск, коней, доспехов и окровавленных тел!
– Истинный художник рисует не то, что видит он сам, а то, что видит Аллах, – проворчал завистливый Келебек.
– Так-то оно так, – ответил я, – но Всевышний ведь видит то же самое, что и мы.
– Конечно же, Аллах видит то же, что и мы, – но не так, как мы, – укоризненно произнес Келебек. – Это нашему растерянному разуму бой представляется полной сумятицей, а для Него, всеведущего, бой есть столкновение двух выстроившихся в полном порядке воинств.
Я, конечно, имел что на это ответить и чуть было не проговорил: «Давай будем верить Аллаху и рисовать то, что Он нам показывает; а того, что не показывает, рисовать не будем», – но промолчал. Не потому, что боялся услышать от Келебека обвинение в подражании европейцам, и не потому, что он колотил меня ребром кинжала по шлему и спине, якобы желая проверить крепость доспехов, – просто я полагал, что мы сможем вырваться из сетей, расставленных Зейтином, только если я придержу язык и сумею расположить к себе Кара и этого дурачка с красивыми глазками.