– Моя покойная мать, – сказал я, – была намного умнее отца. Однажды вечером, когда я плакал и кричал, что не хочу больше ходить в мастерскую, поскольку меня там бьют (и не только мастер Осман, но и прочие мастера, люди суровые и раздражительные), она объяснила мне, что в мире есть два вида людей. Одних побои навсегда оставляют раздавленными, ибо убивают сидящего в человеке шайтана – а это и есть цель побоев. Однако существуют счастливцы, чьи шайтаны остаются в живых, но теперь они уже совсем другие – запуганные и прирученные. Эти люди тоже на всю жизнь сохраняют память о пережитой в детстве боли, однако – никому не говори, велела мама, – научившись уживаться с шайтаном, они становятся хитрее, им лучше прочих удается постигать неведомое, приобретать друзей, распознавать врагов, вовремя чувствовать, что против них строят козни, и, добавлю я от себя, рисовать им тоже удается лучше. У меня никак не получалось красиво и правильно рисовать ветви дерева, и мастер Осман за это отвешивал мне увесистые оплеухи; от них слезы лились градом, но перед моими глазами возникал целый лес. Он бил меня кулаком по голове, когда я не видел изъяна в нижней части своего рисунка, – но тут же брал зеркало, подносил к странице, приговаривая, что это лучший способ преодолеть привычное заблуждение глаз, и, прижавшись своей щекой к моей, показывал мне в зеркале внезапно становившиеся такими очевидными огрехи. И я никогда не забуду, с какой любовью он это делал. Он способен был у всех на глазах отругать меня, ударить линейкой по руке, и ночью я не мог уснуть, плача от унижения, – но утром он так ласково целовал мои руки, что я сразу проникался верой: придет день, и я стану великим художником. Не рисовал я этого коня.
– Мы, – Кара имел в виду себя и Лейлека, – поищем в этом текке последний рисунок, который украл мерзавец, убивший Эниште. Ты этот рисунок видел?
– Изображенное там не может быть одобрено ни нашим султаном, ни художником, преданным заветам старых мастеров, ни мусульманином, не отступающим от своей веры, – сказал я и замолчал.
Мои слова только раззадорили Кара. Они с Лейлеком начали тщательно обыскивать текке. Я несколько раз подходил к ним – только ради того, чтобы помочь. Показал яму в полу одной из келий, под тем местом, где протекал потолок, чтобы они, во-первых, не переломали ноги, а во-вторых, заглянули и туда, если пожелают. Дал им огромный ключ от маленькой каморки, в которой тридцать лет назад, до того как обитатели текке ушли отсюда и присоединились к дервишам-бекташи, жил шейх. Они поспешили войти туда, но, увидев, что каморку заливают струи дождя, поскольку одной стены у нее нет, даже не стали ее обыскивать.
Мне нравилось, что Келебек не с ними заодно, однако я чувствовал, что, стоит им найти доказательства моей вины, он к ним присоединится. Лейлек был согласен с Кара, который, испугавшись, как бы мастер Осман не обрек нас на пытки, твердил, что нам нужно поддерживать друг друга и выступить против главного казначея всем вместе. Я понимал, что Кара движет не только стремление найти убийцу Эниште и сделать тем самым свадебный подарок красавице Шекюре, но и желание направить османских художников на путь европейских мастеров и, получив от султана еще денег, завершить, усердно подражая европейцам, книгу Эниште (мысль не столько кощунственная, сколько смехотворная). Не приходилось сомневаться и в том, что Лейлек, надеясь в итоге стать главным художником (а ведь все полагают, что мастер Осман хотел бы передать свою должность Келебеку), готов ради достижения своей цели избавиться от всех нас и даже от самого мастера Османа.
Я долго пребывал в сомнении и размышлял, прислушиваясь к шуму дождя. Потом, повинуясь внезапному порыву, решительно, словно человек, протискивающийся сквозь толпу, чтобы подать прошение султану и садразаму, проезжающим по улице на лошадях, подошел к Лейлеку и Кара, провел их по коридору и отворил широкую дверь. Мы оказались в ужасном месте, которое некогда было кухней. Я спросил, удалось ли им что-нибудь отыскать в развалинах. Конечно же, ничего они не нашли. От котлов, в которых когда-то готовили еду для скитальцев и бедняков, от прочей кухонной утвари и от мехов, которыми раздували огонь в очаге, не осталось и следа. Я никогда даже не пытался навести порядок в этом жутковатом месте, где все заросло грязью, пылью и паутиной, усыпано было осколками, собачьим и кошачьим дерьмом. Как всегда, здесь дул невесть откуда взявшийся сильный ветер; он играл огоньком лампы, и наши тени то рассеивались, то снова сгущались.
– Сколько вы ни искали, а найти мой клад не смогли, – сказал я.
Склонившись к нише, в которой когда-то пылал очаг, я ладонью, как щеткой, привычно смел золу. Показалась железная задвижка печи. Я ухватился за ручку. Задвижка со скрипом открылась. Я посветил внутрь лампой. Никогда не забуду, как Лейлек, опередив Кара, вцепился в кожаные сумки. Он бы и открыл их прямо там, у очага, но я направился назад, в большую комнату, Кара, не желая оставаться на страшной кухне, поспешил за мной, и Лейлек пошел следом, переступая своими длинными тощими ногами точь-в-точь как аист.
Обнаружив в первой сумке шерстяные чулки, штаны, красное нижнее белье, изящный жилет, шелковую рубашку, бритву, расческу и прочие вещи, они на некоторое время замерли в растерянности. Потом Кара открыл вторую сумку. Там обнаружились пятьдесят три венецианских золотых, листочки сусального золота, которые я за последние годы утащил из мастерской, тетрадь с образцами, которую я никогда никому не показывал (а между ее страницами – опять листочки золота), непристойные рисунки, частью сделанные мной самим, частью собранные по разным местам, агатовое кольцо – память о моей дорогой маме, прядь ее седых волос и самые лучшие мои перья и кисточки.
– Если бы я был убийцей, как вы полагаете, – объявил я с глупой гордостью, – то прятал бы в своей тайной сокровищнице не это все, а тот самый последний рисунок.
– А это-то зачем здесь спрятал? – спросил Лейлек.
– Когда стражи обыскивали мой дом – в тот же день, что и твой, – они нагло бросили себе в карман два золотых. Я подумал (и оказался прав), что этим может не кончиться, что наши дома по милости гнусного убийцы будут обыскивать снова. Если бы последний рисунок был у меня, я положил бы его в одну из этих сумок.
Последние слова я сказал зря. Впрочем, я все равно почувствовал, что они успокоились и больше не боятся, как бы я не прирезал их в каком-нибудь темном углу текке. А вы? Вы тоже мне поверили?
Однако теперь беспокойство охватило меня. Причем жалел я не о том, что друзья-художники, знакомые мне с самого детства, узнали, как долгие годы я скаредно копил деньги и воровал сусальное золото, и не о том, что они увидели непристойные рисунки и тетрадь с образцами. Плохо то, что я показал им все это, повинуясь внезапному порыву. Только беспечный, не думающий о будущем человек столь легко выдает свои тайны.
– Ладно, – заговорил Кара после долгого молчания, – нам надо решить, что мы будем говорить под пытками, если мастер Осман не укажет на кого-то одного, а всех нас равнодушно предаст в руки стражников.
Но нами овладело безразличие, думать ни о чем не хотелось. Лейлек и Келебек стали при тусклом свете лампы рассматривать непристойные рисунки в моей тетради. Вид у них был такой, будто им на все наплевать, и даже какое-то жутковатое веселье проглядывало в их лицах. Я догадывался, на какой рисунок они смотрят. Мне тоже вдруг очень захотелось его увидеть, я встал, пристроился между ними и молча смотрел на собственный рисунок с таким волнением, будто вспоминал о счастливых днях, оставшихся далеко в прошлом. Кара тоже к нам присоединился – и оттого, что мы все вместе рассматриваем один рисунок, почему-то сделалось очень легко на душе.