— Я бы хотела спуститься с Гаэтаном в подвал, мам. Возьмем свечку, бокал шампанского и пойдем целоваться туда, где все началось… — объявила Зоэ с видом инокини, собирающейся в путешествие по святым местам.
— Гэри! Ты слушаешь меня? — всполошилась Гортензия.
Гэри не слушал. Он быстренько писал эсэмэску, спрятав руку с телефоном под стол.
— Гэри! Что ты там делаешь? — возмутилась Гортензия. — Бьюсь об заклад, ты даже не слушал про мою гениальную идею.
«Она говорит с моим сыном так, будто он — ее собственность, — Ширли не могла удержаться от этой мысли. — Восстань, сынок, возмутись, скажи ей, что получил эсэмэску от Шарлотты Брэдсберри, что она в Париже и ты бежишь к ней на встречу».
Гэри поднял голову и улыбнулся. Может, правда Шарлотта, понадеялась Ширли. «Не нравится мне, когда так собственнически относятся к моему сыну. — И тут же обозвала себя матерью-наседкой. — Но ведь у меня только он и остался!» — попыталась она оправдаться. Она полузакрыла свои большие измученные глаза женщины, которая вынуждена прежде времени сойти со сцены, женщины, теряющей любовь, которую ждала со всей страстью изголодавшейся самки. «Не буду больше изголодавшейся самкой, — подумала она, хлеща себя жестокими словами, чтобы вновь обрести утраченное достоинство. — Ты все подмечай, но не злись по пустякам и дай этим двоим любить друг друга так, как им хочется, не твое это дело». Она почувствовала, как отчаяние растет и крепнет в ней, и стала нашаривать пальцами край скатерти, чтобы мять его и комкать и так успокоиться.
— Это Маэстро, он поздравляет меня с Новым годом! — сказал Гэри, закрывая телефон. — Пожелал счастья в новом году. Сказал, что счастлив, полон планов и ждет одну женщину, которая уехала на каникулы в Париж. Мне кажется, он влюблен…
В час ночи, поцеловав ветку омелы, Ширли, девочек, Гаэтана и Гэри, постелив в гостиной красивую белую скатерть, сложив все приборы с перламутровыми ручками, вымыв тарелки и потушив свечи, проводив свою страдающую подругу, которая надеялась забыться сном, Жозефина вышла на балкон, чтобы произнести свои пожелания серебряному растущему месяцу.
Первое января. Первый день нового года. А где ее застанет последний день грядущего декабря? В Лондоне или Париже, одну или с кем-то? С Филиппом или без Филиппа, который не позвонил и тоже, возможно, смотрит сейчас на месяц со своего английского балкона.
В момент, когда вытягивала перину на балкон, она услышала тихий женский смех, и мужской голос шептал: «Ядвига, Ядвига!» — а потом тишина, ни звука. Она представила прорезающий ночь поцелуй и увидела в этом знак. И тотчас побежала за телефоном, чтобы позвонить мужчине на английский балкон.
Затаив дыхание, набрала номер. Подождала несколько гудков. Стиснула зубы, попросила: «Возьми трубку». Потерла виски. Он вышел. На мгновение захотела повесить трубку. «А что я ему скажу? С Новым годом, я думаю о тебе, скучаю по тебе? Плоские, пустые слова, которые ничего не говорят о моем бешено бьющемся сердце и мокрых от страха руках. А если сейчас он пьет шампанское с друзьями или, что еще хуже, с разомлевшей красавицей, которая повернет к нему голову и, наморщив брови, спросит: «Это еще кто?» И тогда останется мне только тонкий лунный серпик, чтобы согреться». Она провела пальцем по холодной плитке балкона, потерла ее немного, словно чтобы согреть, чтобы стать смелее. Нарисовала круглую рожицу со стоящими дыбом волосами, большим носом и широкой глупой улыбкой. «Ну, значит, либо он не слышит, либо вообще выключил телефон. Когда он склонился ко мне в полумраке театра, его рот показался мне таким большим, и он взял мое лицо в руки, словно желая выучить его наизусть… Помню, шерсть его пиджака показалась мне мягкой и нежной. Помню, как его горячие ладони обхватили мою шею и я задрожала, забыла обо всем на свете… Это не просто безобидные дружеские знаки внимания. Он наверняка вспоминает обо мне, когда первая ночь года опускается на скверик напротив его квартиры. Он спрашивает себя: где я? Почему не звоню?
Подойди, Филипп, подойди. Или я сброшу вызов, и никогда уже у меня не хватит смелости позвонить. Не хватит смелости подумать о тебе, стыдливо не потупившись и горестно не вздохнув по упорхнувшему счастью. Опять стану благоразумной женщиной, смирившейся с тем, что радость миновала. Я знаю эту роль наизусть, неоднократно ее исполняла, но мне хотелось бы изменить текст в первую ночь нового года. Если не хватит смелости в эту благословенную ночь, я не осмелюсь уже никогда…»
Никогда! И едва она мысленно произнесла это ужасное слово, уничтожающее всякую надежду, как тут же захотела сбросить вызов — чтобы надежда еще оставалась.
Но с другой стороны Ла-Манша чья-то рука сняла трубку, прервав песню телефонного гудка. Жозефина едва собралась прошептать в трубку, что это она, как женский голос произнес:
— Да!
Женский голос.
Жозефина онемела.
Из трубки в ночь неслись вопросы. Женщина спрашивала: «Кто у телефона?» Она объясняла: «Я не слышу, здесь очень шумно!» Она уже сорвалась на крик: «Кто это, кто это, говорите же…»
«Никто», — чуть не сказала Жозефина. Это никто.
— Алло, алло! — сказала еще женщина с сильным лондонским акцентом, смягчающим слоги, приглушающим гласные.
— Дотти! Я нашел твои часы! Они в вашей комнате, на ночном столике у папы. Дотти! Пошли с нами на балкон. Там в парке салют!
Голос Александра.
Каждое слово убивало ее. Ваша комната, папин ночной столик, пошли с нами…
Дотти живет у него. Дотти с ним спит. Дотти проводит с ним сочельник. Он целует Дотти в первую ночь нового года. Его горячие ладони обхватывают ее шею, его губы спускаются к шее Дотти…
Боль охватила ее могучей волной, повлекла за собой, понесла, бросила и вновь подхватила. Несколько простых слов разрезали ее на кусочки. Каждодневных слов из повседневной жизни. Спальня, ночной столик, балкон. Ничего не значащие слова. Она стиснула грудь, успокаивая боль, сдерживая ее, словно заряд, готовый взорваться.
Подняла голову к небу и спросила: «Почему?»
Почему?
— Ну, теперь ты довольна? Нашла свои часы? — спросил Филипп, обернувшись к Дотти, вышедшей на балкон.
— Прекрасные часы. Ты мне подарил их в нашу первую ночь
[37]
, — ответила Дотти, скользнув к нему поближе. — Мне холодно…
Он обнял ее так рассеянно, как придерживают дверь в кафе. Она это заметила, взгляд ее потух.
«Что сейчас делает Жозефина?» — подумал Филипп, глядя на красные и зеленые ракеты, разрывающиеся в черном небе гигантскими бархатными тысяченожками. Она не позвонила. Она бы позвонила, если бы была у себя с Ширли, Гэри и девочками. Значит, она не дома… В ресторане… С Джузеппе… Они поднимают бокалы и шепчут друг другу пожелания. Он в темно-синем блейзере и рубашке в бело-голубую полоску, на которой вышиты его инициалы, волосы у него каштановые, а глаза зеленые, как болотная вода, чуть кривая улыбка. Он всегда улыбается и жестикулирует, когда говорит. Он восклицает: «Ма-а-а!» — всплескивая руками в знак удивления или ярости. Он угощает ее шоколадом «Джандуйя», лучшим в Турине, потому что научил ее ценить вкус сладкого. И декламирует ей стихи Гвиницелли, поэта-трубадура двенадцатого века, которые так поразили Жозефину, что она переписала их и отправила Ирис по почте в Межев. Ирис прочла стихи вслух, встряхивая головой и повторяя: «Бедная моя сестричка, вот же дурочка! В ее возрасте переписывать стишки! Ну и кулема…»