Старик
~~~
То, что именно тогда отец в одной сводке из рыбного порта умудрился брякнуть «преска» и «тикша», наверняка заметил только я. И что голос у него заржавел — тоже. А что на скрипке он в эту пору играл все реже, вечерами сидел под нею и упражнялся в вариациях на тему «Раньше все было не так…» (об этом мне рассказали родители знакомых), можно, пожалуй, считать делом сугубо приватным.
Но до беды отца в конце концов довела поэзия.
Я уже не слушал, сунув палец в рот, среди полной тишины сводки из рыбного порта, но в тот вечер, когда я, растворив в стакане воды шипучие таблетки, лечился от жуткого похмелья, радио у меня случайно было включено. Он как раз успел закончить сводку. И только отложил бумаги, собираясь подать знак дикторше в аппаратной, как вдруг она изобразила в воздухе какие-то немыслимые иероглифы и выбежала за дверь. Отец истолковал безмолвное послание в том смысле, что ее постигла месть Монтесумы, и с привычной сноровкой произнес:
— Коль скоро у нас осталось немного времени, я прочту вам «Летний день в рыбацком поселке» Йоуна ур Вёра
[57]
.
Утро задумчиво. Утро кротко.
Дует бриз, свежести полный.
С камнем знакомым шепчутся волны:
Кажется, вышли в море все лодки
[58]
.
Morguninn er svo mildur og hljódur,
máttvana svali blaes af hafi,
vid unnarsteina er aldan á skrafi,
— allir bátarnir komnir i ródur.
Как Гёте, так и Йоун ур Вёр.
Ах, какая тишина объяла в то утро исландские дома. Это стихотворение знали и любили поголовно все, но повод! Поскольку же дикторша мешкала, тишина затягивалась, пожалуй, это была чуть ли не самая долгая пауза на исландском радио. Население перестало дышать, людские души с легким шорохом выпорхнули изо всех окон Рейкьявика, Акюрейри, Боргарнеса и устремились к ближайшему берегу, внимая этому безмолвию — безмолвию матросских вдов, детей и стариков, которое приходит, когда шум лодочных моторов смолкает вдали. На всех пляжах теснились души, две минуты, три. Обкатанные гальки ласково поглаживали друг дружку на мелководье, собачьи носы водорослей высовывались на поверхность и лениво покачивались среди синевы, и все души сияли улыбкой.
Увы, последующие телефонные звонки только еще больше раззадорили отца. Да, здесь необходимо читать стихи. Совет, утверждающий программы, после некоторых колебаний дал согласие. Директор радиостанции сказал, что если стихи имеют касательство к рыбе «как таковой» — он с легкостью философствовал по всем вопросам, — то он возражать не станет, чем крайне удивил присутствующих. Пока его секретарша Гвюдрун не пояснила, что директорский «энтузиазм» связан со звонком епископши
[59]
, тетки Гвюдрун по отцу, которая сказала ему, что Халлдоурово начинание просто очаровательно и облагородило передачу. А ведь верно. Епископша обычно слушала сводки из рыбного порта. «Слыша голос Халлдоура, я словно воочию вижу море. И рыбу, что плещется в волнах».
Слышала, видела или чувствовала? Звонок епископши, безусловно, произвел впечатление на директора радиостанции, однако:
— Стихи не должны быть слишком длинными. А современные стихи обычно длинноваты, верно?
— Наоборот, — возразил Халлдоур. — Скорее, коротковаты.
— Вот именно, — сказал директор. — Вообще-то я имею в виду, что… ни в коем случае нельзя упоминать про утопленников.
— Ты о Шекспире? «Вместо глаз — жемчуга…»
[60]
— Никаких утопленников, — повторил директор.
Целых полгода отец превосходно справлялся с задачей декламации стихов о «рыбе как таковой» — хотя толика ее и оказывалась в траве на берегу. Однако ж рано или поздно любой сундук поэтических сокровищ пустеет, и отец, который давно это понял, вечерами все больше мрачнел. Он решился взвалить на себя тяжкое бремя стать поэтом.
Многое можно сказать о поэзии и о том выражении, какое она находит в стихе, — эта маска, укрывающая от пустоты, это чудесное доказательство щедрого величия всякого человеческого труда. Поэзия созидает мир, ибо лишь в наречении имен мир обретает зримость. Через посредство языка он начинает двигаться, становится процессом, в котором мы все участвуем. Подлинная поэзия наделяет мир новыми масштабами. Зовет нас в странствия, но и влечет спокойно осваивать таинственные континенты души, ведь, как я где-то вычитал, она есть прежде всего труд любви.
Теперь же необходимо сказать вот что: поэтическое творчество, которое начинается с языкового мятежа, в моем отце приверженца не имело. Он не был мятежником. Он щелкал пальцами, и слова, бесцветные, как члены приходского швейного кружка, входили в гостиную и укладывались у его ног — солидные дамы из швейного кружка, — временами преданно на него поглядывая. Нет, его слова не были крупными фигурами. Они, конечно, рифмовались друг с другом, да и почему бы, собственно, не зарифмовать свою пригрезившуюся жизнь, свои несуразные любовные усилия? Ведь рифма — вроде как таблетка от головной боли: когда размер соблюден и «сердец» встречается с «наконец», а «звезда» — с «всегда», напряжение зачастую отпускает. Ну а что отцов поэтический метод был эклектичен, не составляло тайны даже для него самого. Он писал в твердой уверенности, что, включая в свои стихи лучшие метафоры мировой поэзии, оживляет их и осовременивает. Так что вполне можно простить родному отцу его стихи, с поэзией они имели весьма мало общего.
Когда-то в школе я слышал историю о голландском мальчике, который жил в приморском городке, совсем рядом с мощными защитными дамбами. Однажды, играя у дамбы, мальчик заметил дырочку, из которой сочилась вода, и смекнул, что море будет размывать дырочку, пока не проломит дамбу и не затопит все вокруг. Поэтому он заткнул дырочку пальцем и простоял так всю ночь, пока не рассвело и народ не отыскал маленького героя, полумертвого от усталости, но бесстрашного, не вынувшего палец из отверстия. Я не раз вспоминал в то время эту историю и понял, что отец не сумел выстоять против своего моря.
Оно прорвало-таки его дамбу в тот миг — а может, это случилось еще накануне вечером, — когда он, усиленно модулируя проржавленным голосом, сообщил, что прочтет свою новую оду «Курбе, „Источник жизни“».
Есть у Курбе такое полотно,
Что будит к женщине во мне желанье,
Чье тело кистью запечатлено, —
«Источник жизни» — вот его названье.
Ее уста сияют точно знамя
На белизне лица — и я уже готов,