— Сегодня мы едем в Сельфосс, совершим пробежку, пообедаем где-нибудь в дорогом ресторане.
— Почему это? У тебя что, есть повод пировать?
— Погода. Можно устроить пирушку по случаю хорошей погоды.
Он врал.
Случалось, вечерами ни с того ни с сего отворялась дверь, и на пол косо падал лучик света. Случалось, вечерами и ночами я — еще не вполне погрузившись в глубины сна — чувствовал на лице прикосновение мягкой руки. Случалось, на прогулке вокруг Тьёрднина
[20]
он улыбался, будто застигнутый врасплох какими-то воспоминаниями из ночного архива, и я надеялся, что однажды он поделится ими со мною. А в иные дни, случалось, разрозненные реплики слагались в некий узор. Например, при кормлении уток:
— Пап, сегодня ночью у тебя была фюльгья?
— Выходит, ты знаешь.
— Она возвращается? Или это все время разные?
Он присел на корточки и стал прямо из рук кормить крякву.
— Утя-утя-утя. — Больше он ничего не сказал.
На прогулке, шагая среди чаек и рыбацких лодок, среди приветственных возгласов рыбаков и скупщиков:
— Почему это ночью так хлопали двери?
— Ты слышал?
— Трудно было не…
— По-моему, дождь собирается. Сильная была женщина. Несла черную гору, жутко тяжелую. Наверно, пришла за помощью, но я помочь не сумел. Только шум поднял да языком болтал, она сказала, мои слова будто градины стучали по голове, собственная ее речь полнилась трепетом, да ты понимаешь ли, о чем я, Пьетюр?
— Наверно, когда-нибудь эти слова догонят меня, ты продолжай, пап, если тебе так легче.
— Раньше ей было легко говорить, сказала она, но потом прилагательные вымерли, вроде как от вируса, а дальше вымерли личные местоимения, любовная буря унесла прочь восклицательные и вопросительные знаки, только и осталось что одно-два существительных да замерзшие глаголы, тяжко.
— И все-таки тебе хочется, чтобы они приходили?
— Надежда. Каждая встреча — надежда. Ведь заранее ничего не известно.
— Можно спросить у тебя одну вещь?
— Этому я никогда не препятствовал.
— Обещай, что не рассердишься, я ведь просто хочу знать. Почему приходят все эти фюльгьи? Почему никогда не приходит мама, ну, такая, что может стать моей мамой?
Он отвернулся, глядя на пеликаньи шеи кранов.
— Разве кто-нибудь годится в мамы… Эх, разве кто-нибудь вообще годится для этого? Дай мне немного времени, Пьетюр.
~~~
Удивительно, какие тонкие бывают ткани.
И они шепчут, эти женщины, склоняясь над моей детской постелью. Небеса их грудей приближаются к моей земле, где нет разницы меж сном и явью. Шепотом они зовут меня к себе, к темному запаху подмышек, зовут и уходят, оттого-то я во сне не желаю расти, хотя мое тело становится больше и тяжелее, обеспечивая хорошую защиту моей малости, оттого-то я в моих снах продолжаю бродить по дорогам Исландии. Брожу под черными тучами, под светлыми облаками, открываю тяжелые дубовые ворота и сколоченные на скорую руку дощатые двери овчарен, шагаю по голым, без травинки, дворам и всюду задаю один и тот же вопрос: «Нет ли здесь Лауры? Я пришел, чтобы прикоснуться к ее груди».
Но увы. В ответ я неизменно слышу: «Она только что была здесь». Или: «Говорят, она где-то в пути».
Увы. И неизменно.
~~~
— Вот это пир! — восклицает отец, утирая рот льняной салфеткой и обводя взглядом остатки трапезы.
Он такой храбрый в своем отцовстве. Занимается стряпней. Привозит из-за границы жареные побеги бамбука, сморчки, хрен. Я и сейчас помню его ежевичный суп в запотевшей от холода тарелке с ободком ледяных сливок по темному бережку. Помню козлятину во фритюре, под базиликовым соусом, помню…
— Ну как, вкусно? Или?
— Да, папа. Вкусно. Очень вкусно.
Дело в том, что я никогда не ел ничего, кроме вкусной, вкуснейшей, изумительной еды. Я знал все про фрикасе из зубатки, про пири-пири из цыпленка под ананасным соусом, про морской язык а-ля Валевска. Мне известно, что такое «чуть пересолено», «лучше бы чуточку похолоднее», «колорит получился слегка блеклый».
Но я догадываюсь, все эти трапезы были пробами. Он пробовал, репетировал, готовился к Великой Трапезе, когда она, чье имя мне неведомо, будет сидеть прямо напротив него и произнесет фразу, которую я однажды услышу: «What is the name of this wonderful fish?»
[21]
Ведь как-то раз отец сказал: «Давным-давно, может быть во сне, мне была обещана встреча с Абсолютным Ты — женщиной дивной красоты, великого ума и любострастия, и с каждой женщиной, которая хотела меня, я думал, что вот теперь жизнь наконец-то откроет мне свой глубочайший смысл, свою абсолютную цель».
Я не мог обидеться на то, что услышал, я уже понимал его великое одиночество, ведь оно так отчетливо заявляло о себе через вечное отцовское «Или?».
— Вкусно, Пьетюр? Или?
— Да, папа.
— В меру прожарено? Или?
— Да, папа.
— Вполне уютно. Или?
— Да, папа.
Будто тяжелые листья, кружащие над столом, пока я читал свою каждодневную молитву о том, чтобы он позволил склониться надо мною еще нескольким из таких, что хотели его…
~~~
Ее звали Уннюр. Мне было тогда семь лет.
Я приплелся домой и — заметив, что отец в кабинете, — с силой шваркнул куртку на пол да еще и грязными ногами по ней потопал, а потом так и стоял спиной к отцу, не знаю, как долго, ждал, когда он обратит на меня внимание.
Наконец он поднял голову. Я видел его в зеркале, которое висело в прихожей, — достаточно было чуточку скосить глаза влево.
— Как делишки?
Я решил молчать. Так все было яснее, и я успел с болью подумать: он меня не любит. Не видит меня. Моя жизнь не имеет смысла. И вот тут, когда я добрался до бессмысленности, до него дошло.
— Что-то плохое случилось?
Отвечать пока было неуместно. Боль, которую я ощущал, весила неизмеримо больше, чем две минуты необъяснимых поступков. Лишь после того, как он еще раз удостоил меня вопроса, я счел, что пора выдавить убедительное «да-а-а».
А уж потом грянул громкий рев.
Так получилось не нарочно, хоть я и думал разреветься сразу, как приду на Скальдастигюр, но на улице было скользко, а когда ревешь, видно плохо. Теперь же я твердо стоял в прихожей.