Началась обычная суета, с матом, беготней, дурацкими советами, и лишь минут пять спустя неприметная машина наконец освободила им проезд, направляясь своему скорбному маршруту.
— Блин! — почти беззвучно заметил своему напарнику обладатель прямых широких плеч и короткого бобрика, практически не разделенных линией шеи, Именно он управлял машиной. — Говорил тебе, надо было ехать по дальней аллее.
Второй ответил еще тише, не разжимая губ, но Ванде не привыкать было вслушиваться в сбивчивый шепот своих пациентов.
Он хотел, чтобы она все видела.
Более они не проронили ни слова.
Ванду на некоторое время «отпустила» даже оранжевая «лапша» несчастной. Он хотел, чтобы она видела это? Зачем? Зачем бывшему мужу понадобилось демонстрировать ей чей-то труп, одетый так же, как когда-то одевалась она? Помнил ли он эту оранжевую «лапшу»? Вне всяких сомнений: ее он снимал с Ванды, наверное, тысячу раз, а то и больше за время их совместной жизни — гардероб Ванды тогда не отличался разнообразием и изобилием.
Временами ей казалось, что вся ее жизнь переместилась в некое другое измерение. Более всего похоже оно было на состояние сна. Однако с нею вместе переместилось в это странное, полуреальное, зыбкое и расплывчатое состояние и все, что ее окружало в действительности. Огромный старинный замок ее мужа, оплетенный лабиринтом величественных тенистых аллей старого парка в предместье Вены. Сам ее супруг, барон фон Рудлофф, с чередой преданных слуг. Здесь же, в туманном мире ее зазеркалья, оказалась и галерея портретов его прославленных предков, которые каждодневно, утром и вечером, неизменно встречали Ванду суровыми, одобрительными или снисходительными взглядами своих пронизывающих глаз, в зависимости от того, была ли она этим днем достойна той великой чести — носить славное имя баронессы фон Рудлофф. Впрочем, портреты именно здесь, в странном зыбком мире, границы которого были стерты и кое-где почти растворились, пропуская через себя то тени прошлого, то странных, пугающих Ванду посланцев будущего, были как раз на месте. Они парили в безвременье, почти не касаясь своими тяжелыми драгоценными рамами стен, к коим ранее пригвождены были намертво. Порой, казалось Ванде, они позволяли себе даже покинуть золоченые оковы рам, и тогда, почти неразличимые в толпе живых людей, наводнявших старинный замок, бродили по его пустынным коридорам, залам и лестничным пролетам, невидимые и неприметные стороннему взору, нежились, развалясь в глубоких креслах фамильной библиотеки, листая любимые ими некогда фолианты, бесшумно касаясь бестелесными пальцами клавишей старинных роялей в бальных залах и танцевальных классах замка. Иногда, в те редкие минуты, когда врачи, сиделки, прислуга или сам сиятельный барон, взявший за обыкновение подолгу сидеть у постели страдающей жены в тяжелом глубоком кресле, специально доставленном в спальню из его кабинета, на время покидали ее, словом, когда не случалось подле больной никого, люди с портретов неслышно проникали в ее прохладную большую спальню и, низко склонившись над ложем, подолгу вглядывались в помертвевшее лицо Ванды. Она уже привыкла к ним, перестала бояться и кричать при их появлении, вызывая переполох прислуги и сиделок. И даже постепенно начала различать каждого пришельца: одних встречала тихой лучистой радостью своих прекрасных глаз, присутствие же других, напротив, терпела с трудом, отводя глаза или прикрывая их тяжелыми веками. На то были причины: каждый из них по-разному относился к ней. Более всего было, конечно, холодного любопытства, праздного интереса или легкого сочувственного внимания. Но иногда в их туманных взглядах читала она и отчетливую нескрываемую ненависть, и тихое нежное сострадание. В такие минуты Ванда жалела, что ранее никогда не расспрашивала мужа о тех, чьи портреты украшали бесконечные галереи и коридоры замка. Кем приходились они ему, какие узы связали воедино столь непохожих друг на друга людей под огромной ломаной, крытой красной черепицей и украшенной резными — на все четыре стороны света — башнями крышей. О том, что возможность узнать об этом может еще представиться ей в будущем, иными словами, о том, чтобы, поправившись, вернуться из своего туманного зыбкого мира обратно к той чудной, но такой короткой жизни, которой Господь Бог наградил ее, прежде чем призвать к себе, на неминуемый последний предел, Ванда мечтать не смела. Теперь, более чем когда-либо раньше, она была уверена, что душу ее снедает страшная, неведомая докторам болезнь — дьявольское наваждение, которое медленно, но неуклонно затмевает перед ней картину Божьего мира, растворяя в ней любимые образы и предметы, с тем чтобы уже в самое ближайшее время окончательно сомкнуться вокруг непроглядным мраком, поглощающим всю ее, маленькую, несчастную, так долго страдавшую и так мало познавшую счастья Ванду.
Она по-прежнему не воспринимала никакую жидкость, кроме как посредством мучительных инъекций. Страдала от жажды, а более того от невозможности дать хоть какие-то объяснения многочисленным докторам, терзающим ее самыми разными, порой совершенно непонятными, порой оскорбительными для нее вопросами.
Однако окружающие, и прежде всего сам барон фон Рудлофф, настроены были совершенно иначе.
Появившийся в первые же дни ее недуга, когда, презрев ее запреты и мольбы, муж все-таки прибег к консультациям известного психиатра, немолодой, немногословный, но ласковый доктор, имени которого она никак не могла запомнить, так же, как и барон, не оставлял ее теперь почти ни на минуту и более других врачей проводил время подле ее постели. Но справедливости ради следует отметить, что он-то как раз не донимал Ванду мучительными вопросами и вообще мало беспокоил ее своим постоянным присутствием. Иногда они даже разговаривали с ним о чем-то, и, засыпая, как правило, после таких разговоров, Ванда не испытывала привычного чувства досады и горечи от того, что ее в очередной раз не поняли.
Она заснула и в этот раз, некоторое продолжительное довольно время проговорив с ласковым доктором о Лондоне, в котором провела самые страшные дни своей молодости, будучи вынужденной состоять в компаньонках у вздорной и жестокосердной английской леди, деля с нею убогую квартирку в грязном темно- коричневом районе столицы Туманного Альбиона и не имея ни малейшей надежды когда-нибудь вырваться из этого тесного кирпичного ада, пропитанного серым туманом сотен каминов, пожирающих свою скудную угольную пищу в обмен на слабое тепло, согревающее облепивших их бедняков. Знаменитые туманы Лондона — вот что скрывалось на самом деле за холодной завесой приукрашенной романистами тайны! Однако доктор также провел свою молодость в Лондоне, изучая медицину и начиная практику, и потому разговор их как-то сам собой окрасился живыми и яркими воспоминаниями молодости, чудом избежавшими серого налета убогой нищеты, и, засыпая в очередной раз, Ванда неожиданно улыбнулась, вспомнив вихрастого мальчишку-рассыльного из бакалейной лавки, всегда норовившего пройти под ее крохотным окошком, выходившим в чахлый, как и все в округе, подернутый угольным пеплом палисадник.
Сон уже почти смежил ее веки, и Ванда сочла, что доктор оставил ее одну, но в этот момент за тяжелым бархатным пологом кровати, который, покидая се, доктор, как обычно, не забыл опустить, она в полусне, а оттого невнятно и не понимая половины сказанного, различила голоса. Разговаривали двое: ласковый доктор и ее муж, очевидно, только что переступивший порог комнаты.