— Пенелопа, где твой бегемот? — неслось ей вслед, раскатываясь по лестничной клетке.
Глава третья
По странной случайности все лучшие подруги Пенелопы были сосредоточены на том симпатично небольшом пространстве, которое при желании можно исходить вдоль и поперек за пару часов, что Пенелопа нередко и проделывала, одна или в компании, ибо пространство это в точности совпадало с тем, что в туристских проспектах именуют историческим центром города и что по совместительству представляет собой основную территорию для пеших прогулок или променадов, как иногда выражалась Пенелопа, воображавшая себя наследницей вымирающих интеллигентов с франкофильским уклоном. Конечно, в применении к Еревану формулировка «исторический центр» выглядела явной гиперболой: то, что здесь уцелело от истории, обнаружению невооруженным глазом не поддавалось — а может, исторический центр вовсе и не в центре, а на окраине, на холме, увенчанном развалинами пресловутой крепости Эребуни, раскопанной, исследованной, воспетой, восстановленной… пардон, это нет, а забавно было бы поглядеть на вновь возведенную цитадель урартских непредков… Непонятно только, почему не предков, куда они, спрашивается, делись, ну приперлись сюда какие-то босяки и забияки армены, перетрахали урарток, поубивали урартов — но не всех же, большинство осталось там же, где было, и перемешалось с агрессором. Крепость же небось сами, как водится, и разрушили до основания, а теперь шумят: Эребуни, Эребуни, носятся со своей надписью… Аргишти, сын Менуа, основал крепость сию на страх врагам и на радость друзьям, дабы могущество государства охранять и множить… Собственно, она наверняка звучит как-то иначе, кто ее упомнит, эту надпись, хоть она и торчит, выставленная на всеобщее обозрение посреди площади Ленина, пардон, Республики, и всякий, кто владеет клинописью, может ее прочесть, к собственному (если про себя) либо всеобщему (если вслух) удовольствию. Впрочем, кажется, есть и перевод. Есть или нет? Бог его знает, проходишь мимо десятки, сотни, тысячи раз, естественно, ничего уже не видишь, то есть видишь, конечно, но механически, не фиксируя, даже камня этого, махину стотонную, не замечаешь, что говорить о каком-то переводе… ну должен он быть, должен, где-то под клинописью, а может, и вместо клинописи, может, ее стерли сгоряча, эту клинопись, в жаркий период борьбы за чистоту, вернее, господство национального языка, тогда же, когда принялись судорожно, трясясь от нетерпения, переводить на армянский микрофоны, танки, квартеты, балеты, мафию и электрокардиографию… но поосторожнее, госпожа Пенелопа, язык не трожьте, язык это святое, недаром у нас улицы — сплошная словесность. Теряна, Туманяна, Абовяна, Саят-Нова… Пенелопа пересекла Саят-Нова и приостановилась, раздумывая, стоит ли дойти до книжного и взглянуть, что там есть, точнее, не появилось ли там случайно чего-нибудь, или лучше сразу идти к Каре, обитавшей как раз напротив того места, где Пенелопа в нерешительности топталась. Пожалуй, не стоит, наверняка книжный представляет собой зрелище настолько убогое!.. Убогое, как у бога? Интересно, кто придумал это словечко, не скептики ли наподобие самой Пенелопы, относившиеся к раю так, как он заслуживает, ведь рай и есть то убогое местечко, которое можно было бы назвать «У бога». Звучит как таверна или пивнушка. «У бога», «У чаши», «У дофина». Кружку пива господину комиссару! Пивка для рывка, как говаривал двоюродный брат в те времена, когда еще не подался в антиподы. Антиподы — не потому что они не подаются, не поддаются и не поддают, а потому что проделывают все это не на подиуме, а под подиумом, если считать за подиум Землю, а причин не считать ее подиумом нет… Пенелопа пересекла улицу Абовяна и вошла в магазин. Раньше он назывался «Синтетика», иногда тут, особенно в конце года или даже квартала, можно было что-то и купить, они с Маргушей частенько сюда заглядывали, разумеется, до того, как Маргуша вышла замуж, вернее, до того, как она произвела на свет первого из своих вундеркиндов, на несколько лет сделавших ее невыездной (и невыходной). Овик же в отличие от прочих армянских мужей… хорошо звучит, а? Армянские мужи! Звон доспехов, стук копыт, трубы и барабаны… В отличие от других, не богатых доблестями, но пыжащихся не хуже какого-нибудь Аякса армянских мужей Овик не ограничивал Маргушину свободу передвижения (на разумные расстояния, естественно), а также свободу собраний, демонстраций, слова и иные свободы, конституционные и неконституционные, кроме, конечно, сексуальной, в противном случае он не был бы армянским мужем. А он был. Прогрессивным, но армянским. Армянским, но прогрессивным. Журналист все-таки, хотя и редактор бульварного листка. Бульварными листками Пенелопа считала все выходившие в Армении газеты — левые, правые, средние, верхние, нижние, боковые, какие еще могут быть газеты, — бессознательно уподобляя при этом бульварные листки фиговым и полагая, что прикрывают те и другие вещи весьма схожие. Смешно думать, что журналисты верят в то, что пишут. Пенелопа этого, естественно, не думала, но временами ей все же казалось, что Овик относится к ахинее, которую распространяла его газетенка, вполне серьезно. Во всяком случае, в собственную или санкционированную собой писанину насчет мусульманской угрозы он верил куда больше, чем в Священное писание. Впрочем, в мусульманскую угрозу верили все. Если не в мусульманскую вообще, то в турецкую точно. Останови на улицах Еревана десять случайных прохожих и спроси, воспользуются ли, по их мнению, турки первым же удобным случаем, чтоб стереть с лица земли Армению и перебить ее жителей, — девять из десяти ответят: да. Да. Конечно, естественно, разумеется, непременно, обязательно, само собой. А десятый уточнит, что турки спят и видят, как бы не только Армению стереть в порошок, но и добраться до каждого армянина, ускользнувшего так или иначе от турецкого ножа. Так что в турецкую угрозу верят все. Кроме Пенелопы. Удивительно. Возможно, в этом неверии повинно ее вечное упрямство? Упрямство, дух противоречия, антилопство. В конце концов, кому, как не ей, чьих прадеда с прабабкой убили турки… Странное дело. Все эти «геноцид», «резня», «пятнадцатый год» звучат совершенно абстрактно, отвлеченно. Даже если и ходишь, как все, из года в год двадцать четвертого апреля на Цицернакаберд, приносишь цветы, возлагаешь их на гребень стены из тюльпанов, роз и гвоздик, которая уже к полудню поднимается высоко-высоко над гранитным постаментом, до поры до времени это воспринимается всего лишь как ритуал, нечто «вообще», неопределенное и невнятное, ушедшее далеко в прошлое, канувшее в вечность. И только когда вдруг подумаешь, что здесь, именно здесь символическая могила прабабушки и прадедушки — символическая, ибо настоящую не дано найти никому — и было все, в сущности, совсем недавно… И тем не менее она, Пенелопа, не рвет на себе волосы и не бьется в судорогах, как тот же Овик, все прадеды и прабабки которого, между прочим, покоятся стройными рядами на деревенском кладбище в пределах досягаемости — не то в Одзуне, не то в Горисе. Да если на то пошло, она, Пенелопа, есть лично пострадавшая, разве не она претерпела весь кошмар пятнадцатого года в закодированном в генах бабушки состоянии!.. Правда, этим в Армении никого не удивишь, тут исключение скорее Овик со своими сверхблагополучными предками, вот и у Маргуши род матери карабахский, старинный, шушинский, хотя ее прадед уехал с семьей из Шуши еще до революции и, тем более, до резни, только старый дом их, то, что называют родовым гнездом, был разграблен в «хищном городе», пополнив своими мертвыми окнами мандельштамовские сорок тысяч. Старый дом и могилы предков. Могилы предков. В юности это пустой звук, простая формальность: что есть могила, если не обыкновенная яма, где зарыто нечто, не имеющее уже ничего общего с человеческой личностью, и разве постепенно сглаживающийся горбик на случайном клочке земли порождает воспоминаний больше, чем комната, стул, кровать, книги? Чем шаль? Где похоронена прабабушка Шушан? Пенелопа не знала этого и особенно не рвалась узнать, шаль говорила больше, хотя и была безымянной, а что может сказать каменная плита, пусть даже помеченная месроповскими знаками? И однако с годами отношение к могилам меняется, и мысль о том, что прадед и прабабка похоронены где-то в пустыне или, еще хуже, не похоронены, а небрежно и рутинно зарыты и нет у них никаких могил, а просто место, где проходят сотни ног, наступают, топчут, — эта мысль вызывает иногда спазм в горле. А ведь она, Пенелопа, отнюдь не одна такая, тут, в Ереване, где ни копни — мушцы, карсцы, ванцы… Ванцы, ни разу в жизни не окунавшиеся в целебные воды синего озера Ван — говорят, от ванской воды улучшается кожа, становится упругой и свежей, как от хваленых кремов серии «Ньювейс», которые распространяет, проще говоря, навязывает всем подряд Маргушина невестка, в прошлом младший научный сотрудник академического института, снобка и задавака, а ныне дилер (брокер, бройлер, менеджер, тинейджер?), уговорившая в позапрошлом году Маргушиного олуха-братца перебраться в Москву и заниматься там неведомо чем, чуть ли не контрабандой спирта, — синего озера Ван, где на древнем острове Ахтамар стоит монастырь десятого века… если его еще не снесли турки, говорят, турки разрушают все, что осталось армянского в Западной Армении, или по крайней мере дают ему разрушаться, хотя это нелогично, ведь древняя архитектура — капитал, манок для туристов… но турки есть турки, притворщики и лицемеры, нетрудно представить себе, как они водят по Ахтамару всяких западных зевак и говорят, скорбно качая коварными головами: «Вот видите, в какое плачевное состояние пришел ценнейший архитектурный памятник, а все потому, что легкомысленные армяне, любители сладкой жизни и благ цивилизации, побросали свои домики-храмики и айда в Америку. Им наплевать, что тут все рушится, а у нас свои заботы, до ахов-охов ихней Тамар у нас руки не доходят, дай бог, то есть аллах, Айя-Софию успевать реставрировать»… вечно ты все путаешь, Пенелопа, в Айя-Софии турецкой крови не больше, чем в Ах-Тамар… Ах, Тамар! Пенелопа была еще совсем ребенком, когда после какого-то семейного торжества обнаружила на неубранном столе затерявшуюся среди грязной посуды и смятых салфеток, забытую, видимо, кем-то из подвыпивших родственников изящную сероголубую коробку с тоненькой серебряной женской фигуркой и непонятной надписью «Ахтамар». Прятавшиеся под крышечкой темно-коричневые цилиндрики Пенелопу не интересовали, а были лишь препятствием к безраздельному владению понравившимся предметом, посему она бестрепетно вытряхнула содержимое в мусорное ведро и пошла с коробкой к отцу требовать объяснений. И посерьезневший папа Генрих рассказал ей легенду о красавице Тамар. Уточнить местонахождение острова, где обитала красавица, он при этом забыл, а может, и не посмел, дабы не сбить неопытное дитя с правильной ориентации пионерско- (или октябрятско?) интернационалистского толка дебатами на запретные темы типа геноцида армян в Османской империи, — происходило это задолго до того, как книга с аналогичным названием появилась в книжном шкафу, даже до того, как Ереван захлестнули юношеские волнения шестьдесят пятого года, завершившиеся битьем стекол в дверях оперного театра. Пенелопе из всех событий, свидетельницей которых она по малолетству не была, запомнился именно этот варварский акт, ибо он и только он подвергся обсуждению и осуждению в достойном семействе оперного певца и члена Коммунистической партии Советского Союза. В результате в течение лет еще четырех или пяти Пенелопа пребывала в непоколебимой, хотя и, по правде говоря, никем ей не внушенной уверенности в том, что жила неудачливая смотрительница маяка на озере Севан, и только когда по дороге в Дилижан ее провезли мимо ресторана со знакомым названием «Ахтамар», и она с детской наивностью поинтересовалась, не с этого ли места прыгал в бушующее озеро пылкий поклонник островной красотки, ей и рассказали — конечно, не папа Генрих, а дядя Манвел, менее отягощенный интернационалистскими предрассудками, во всяком случае, оставлявший таковые в своем кабинете в отличие от сигарет «Ахтамар», которые, как и вся партийно-государственная элита, в те годы курил, — рассказали о проклятых турках и благословенном озере Ван, самом красивом в мире. Красивее Севана? О да! Не может быть! Севана — такого, каким он был в тот апрельский день, синего, как… как… как Севан!.. Под столь же синим небом, отделенным от воды цепью белоснежных, без единого темного пятнышка гор? Пенелопа любила Севан всяким — весенним и осенним, летним и зимним, синим и голубым, сиреневым и атласно-серым, зеленым и бирюзовым, в оправе разноцветных, переменчивого оттенка гор, любила уже в детстве, инстинктивно и безотчетно, — но Ван прекраснее, так ей сказали, и внутри у нее все похолодело от мысли, что на свете может быть нечто совершеннее совершенства. Да… А турки… Ну что турки? Наверно, и у турков есть свои достоинства, у всех есть какие-то достоинства, каждый народ хорош по-своему…