Себе в сторонники он завербовал отца, секретаршу, друзей? Ну что ж, в моем распоряжении были все словари, вся библиотека, не говоря уже о книжках, которые лежали на ночном столике, — там всегда были готовы к моим услугам полдюжины аколитов, даже скатерть на этом столике могла меня у него украсть. Дом полнился шепотами, тайнами, о которых не говорят во весь голос, страницы книг шелестели о наших с ними заговорах… Бедняга, как же его одурачили! Каким он подвергался насмешкам в своем собственном доме! Наверное, поэтому он так неловко жаждал реванша в последние годы. Он заставил меня страдать, потому что страдал сам. Разве я не заслужила свое наказание? Мне не в чем его упрекать. Нет правых и виноватых.
Меня гложут подозрения: да, была ли я ему в самом деле верна? В прямом, библейском смысле этого слова? «Убойтесь, — говорит Предвечный, — чтобы ни один из вас не изменил жене своей молодости! Потому что разводы мне ненавистны…» Согласна, Предвечный похож на меня. Ну а дальше-то что? Где воздаяние по заслугам? Верность — не добродетель, а черта характера. Я верна во всем. Верна тем местам, которые люблю, верна друзьям, своему издателю, даже… столяру! Верна до такой степени, что начинаешь задумываться, не атавизм ли это, не генетическая ли болезнь. Я происхожу от крестьян, которые были привязаны к своему клочку земли, от ремесленников, которые строили дома, от тех мастеровых, что были прикованы цепью к своему станку. Я домоседка в принудительном порядке. Разве мало меня упрекал в этой оседлости муж! «Собака всегда возвращается к своей блевотине», — это было его любимое высказывание, почерпнутое из духовных книг, он мне приводил его, где нужно и не нужно. Для него не было ничего легче, чем сняться с места и отправиться, куда глаза глядят. Перемена мест ему была просто необходима, страсть к путешествиям заложена у него в хромосомах, которыми наградили его моряки, эмигранты, арматоры, рейдеры, искатели приключений; мой огненноволосый ирландец всегда чувствовал себя в своей стихии в портах, на вокзалах, на пароходах, в самолетах, гостиницах, приютах… Транзитный пассажир. Уолл-стрит, Гонконг, Франкфурт… А я терялась, без него, терялась.
«Да не разъединит человек то, что Господь соединил!» — говорит Предвечный. Но возникает вопрос, зачем же Предвечный соединил морского бродягу и боязливую крестьянку? Зачем Он сделал из меня писательницу, а из него — искателя приключений, мотылька, легкокрылую птицу, которая не может даже на минуту сесть на землю, чтобы присмотреть за кипящим молоком. Каждый из нас исполнил свое предназначение. Но если у той семейной пары, которую мы составляли, все пошло вкривь и вкось, чья это вина?
Возможно, моя. Наверное, все же моя. Муж мой не был мотыльком, он был воздушным змеем, который носится по воле ветров, прекрасным красно-голубым воздушным змеем, от которого я, зачарованная и испуганная, не могла отвести глаз, в то время как он улетал от меня все выше и выше, уносился все дальше и дальше, исчезал в облаках, растворялся в солнечном сиянии, пропадал, но в руках у меня была державшая его веревка… Бог доверил мне держать ее. А я отпустила.
Меня гложут подозрения. Например, зачем я все это пишу? Писатели вовсе не святые, уж не пустилась ли я в очередное «упражнение в стиле»? Я так до сих пор и не поняла, возможно ли для меня описание любви, той страсти, которую испытывают друг к другу взрослый мужчина и взрослая женщина? Я писала о тщеславии и желании, о ненависти и преступлении, о бесстрашии, скупости, отцовской любви к дочери, сыновней любви, но могу ли я писать о супружеской любви?
Я вдруг начинаю в этом сомневаться: что, если страдания, которые я испытываю, несколько преувеличены? Я не придумываю то, что переживаю, но могу спокойно увеличить масштаб переживаемого: «Ты всегда все преувеличиваешь, бедная девочка!» — говаривал мой батюшка, когда мне было десять лет от роду — будучи военным по призванию, он не очень-то жаловал романтические натуры…
Уж не до того ли я дошла, этакая невозможная «писательница», что специально разрушила нашу семейную жизнь, чтобы только получить возможность пострадать и испытать новые ощущения? Кто знает, уж не интересовал ли меня мой муж лишь в той степени, в которой я «могла извлечь из него что-либо для литературных опытов»?
В моей искренности убеждают лишь слезы. Это настоящие слезы, а не литературные. Не слезы, а море слез. Соленый прилив накрывает меня с головой, когда мужчина моей жизни, «двух третей моей жизни», начинает вдруг требовать через своего адвоката, чтобы я ему вернула вещи, которых я в глаза не видела, или когда я неожиданно узнаю, что, в то время когда, как мне казалось, наша семейная жизнь начинала налаживаться, когда моя птица-лира (несмотря на его любовное гнездышко на стороне и полеты с Другой в незнакомые дали) начинала уделять мне больше внимания, когда мне казалось, что мой Чеширский кот (несмотря на пустые глаза и блуждающую улыбку) начинал прибавлять в осязаемости, он, как выяснялось, купил в совместную собственность с Другой загородный дом. В неделимую собственность. Далеко от Комбрайя, от Прованса, далеко от нас всех. И когда все это было? В последнее время? Нисколечко! Не угадали — четыре года назад! Загородный дом в совместное владение четыре года назад… В то время, когда он писал мне пылкие послания: «Я никогда не переставал любить тебя, думать о тебе, поддерживать тебя, ты мне всегда была нужна. I still need you and want you to be mine». Я хочу, чтобы ты всегда была моей… Наверное, в их доме!
Я рыдаю, растворяюсь в слезах, разлагаюсь, плавлюсь; эти слезы и те таблетки, которыми меня пичкают целыми днями, кажутся мне достаточными доказательствами моей искренности. А если к этому подлинному горю примешивается некое писательское любопытство (желание, например, «разложить» изменника на бумаге, для того чтобы свести с ним счеты), то горе от этого меньше не становится.
Ну вот, писательские грехи отпущены. А женские? Чего ищет женщина в этом «показательном раздевании»? Мне временами начинает казаться, что я делаю все это, чтобы обрести вновь ускользающий от меня образ, прекрасный образ нашей пары — он и я; я ищу доказательства, что пара эта действительно существовала, что я ее не выдумала. Совсем как моя подруга-фотограф, которую бросил муж, в то время когда она готовила к изданию книгу о надгробных надписях, о тех строчках, что пишут родственники в мраморных медальонах на могильных плитах или в эпитафиях. Не откладывая, она воспользовалась клише с надписью «оплакиваемому супругу», заменила в ней фотографию почившего на фото ушедшего, а затем, увеличив коллаж, повесила его в комнате над камином. «Пусть, все-таки, гости знают, — говорила она с натянутой улыбкой, — что мужчина тут существовал!». То, что, будучи фотографом, она сделала с фотографией, я проделаю со словом, раз уж я писательница, и что делать, если произведение «не станет образцом хорошего вкуса»! Я тоже могу воспользоваться своим правом и вспомнить, что мужчина «тут» тоже был и что была женщина, которая его любила. Что была семья, и что эта семья, несмотря на все свои несовершенства, существовала…
И если из осторожности, из опасений, что не смогу более от него избавиться, я не вызываю тень того, кого «оплакиваю», то свою собственную тень я призываю постоянно, тень той влюбленной женщины, которая жила рядом с ним, которой я стала благодаря ему, из-за него — я была студенткой, молодой женой, зрелой женщиной нежной матерью, — я хочу вновь встретиться с той, которая любила. Я «перелопачиваю» собственную память, выворачиваю наизнанку произнесенные фразы, как выворачиваю наружу содержимое карманов и стенных шкафов; под тем предлогом, что в них надо «все привести в порядок», я начинаю ласкать платья, которые носила тогда, когда нравилась ему, длинную юбку из муаровой тафты, в которой я была на обручении, бело-розовое пышное свадебное платье… У меня вновь проходят перед глазами те зимние вечера, когда мы вдвоем встречали Рождество, эти ужины «младых лет», когда мы с ним оставались наедине, а в соседних комнатах спали дети. Я накрывала праздничный стол только для нас двоих: атласная тафта, орхидеи, душистые свечи. Он надевал смокинг, я — наряд, в котором была на обручении, и очень гордилась, что нисколько с тех пор не потолстела и не изменилась. Он открывал шампанское, церемонно наполнял мой бокал, мы делали вид, что только что познакомились, что это наша первая встреча; но вечер, начатый с такой торжественностью, заканчивался всегда на ковре среди смятой перламутровой тафты…