Вот и последней иллюзии нет — или я скоропостижно умирала, или наши поседевшие волосы смешивались на одной подушке. Впрочем, неужели это действительно последняя иллюзия? Иногда мне кажется, что нет: осталась еще одна, которая выжила в глубине души: это иллюзия, что наш союз достаточно крепок и сможет выдержать все, даже развод…
Падает снег, он должен все скрыть. Надо идти дальше, от всего отказавшись. Лишения и долг. Природа в последние дни, застывшая, как неживая, указывает мне путь: свинцовые небеса, земля, серая, как цинк, стальные деревья, железные листья, глухой серебряный блеск прудов. Как стекло, хрустит у меня под ногой трава. Ветер трудится над моей плотью: он налетел из великих степей и выветривает из меня все живое, лишает соков, обращает их в камень…
Я голая. Я слишком долго приукрашивала действительность, «наводила на нее красоту», теперь пора посмотреть правде в лицо. Мой муж совсем не изменился, и это, к сожалению, правда: с самого начала брак наш был лишь недоразумением — фрондер и романтическая особа, лед и пламень! Мне известно, чем я обязана мужчине, который занимал меня тридцать лет: без него я бы не занялась антропологией культуры, без него я не начала бы писать, путешествовать, у меня не было бы детей, но мне также прекрасно известно, что, кроме наших сыновей, общего у нас немного. Попробуй мы с ним сыграть «Love story», эту культовую вещь нашей юности, нам сразу стало бы ясно, что дело у нас не клеится: мне нравились сумерки, бури, коррида, пустыни в Испании, норвежские фьорды, орлы, ночные птицы, сапоги и лошади, а ему — рассветы, молоко, синее море, вечерние платья, фруктовые торты, голуби и канарейки. Ночные девы не часто встречаются с юношами рассвета… Кто поставил нас на одну и ту же дорогу?
Мне захотелось полюбить в нем все то, что я не любила… Не вышло!
Когда я начинаю описывать его, ласкового и непостоянного, ребячливого, элегантного, нерешительного, человека, который ничего не принимает всерьез, когда я начинаю восторгаться прозрачностью его кожи, ласковым взглядом, восхитительными волосами, мне начинает казаться, что я говорю так, как обычно мужчины говорят о женщине. О женщине моложе себя… Он же, между прочим, старше меня, но он настолько гладок, жизнерадостен, чист, что это граничит уже с порочностью. За последние десять лет наша разница в возрасте стала бросаться в глаза. И дело не в том, что я «не тяну» на свое гражданское состояние («энерг. мол. женщ.»), дело в том, что он «совсем не изменился»: что-то в его поведении, в том, как он одевается и держится, заставляет принимать его за старшего брата своих же сыновей! Впервые такая накладка произошла на одном коктейле, когда некая киношная дама увидела нас вместе, она поинтересовалась, как «продвигается его учеба»… Многих трудов Франси стоило убедить ее, что ему сорок три года и что он руководитель финансовой компании. На самом деле он был польщен: несчастная же, полыхая как маков цвет, рассыпалась передо мной в извинениях — я, впрочем, на нее не обиделась: наверное, она была близорука… Позже, когда это перестало быть случайностью, я начала задаваться вопросом, в чем же дело, и немного злиться… Не так давно, например, один писатель радостно заявил, что видел на своей последней встрече с читателями моего сына. «Которого же из четырех?» — поинтересовалась я. «Франси». — «Но это не сын, это мой муж!..» И вот уже я сгораю от стыда и лепечу, что муж, между прочим, на год старше меня: мне страшно, что подумают, будто я вышла замуж за жиголо! Смущенный собрат по перу старается оправдаться, исправить неловкость: «Знаете, на этих книжных ярмарках всегда столько народу, что никого по-настоящему не увидишь, собственную мать не узнаешь!»
Вот оно, нужное слово. Я — мать собственного мужа. Отсюда и эти повторяющиеся сны, в которых ему всего двадцать… Отсюда же и это ощущение, что, несмотря на его измены, на то, что его постоянно нет дома, я ношу его в себе. Я ношу его в себе, потому что он вновь стал маленьким, я говорю с ним, как беременная женщина говорит со своим будущим ребенком… Я добралась до самой сути: мы не были созданы друг для друга, и со временем наша непохожесть стала проявляться все отчетливее, в конце концов мужчина, которого я любила, стал младше меня, он стал для меня даже слишком молод…
Раз уж я так далеко зашла в откровенности, не стоит более ничего скрывать, будем честны до конца. «Не жертва устает, а палач, — уверяла меня подруга моей подруги, психолог по образованию, — вы бы сами никогда не бросили вашего Франси!» Должна ли я переубеждать ее, говорить, что это ко мне не относится? Муж не бросал меня, это я его выгнала… И случилось это уже после появления его «мастерской», после моих одиноких холодных ночей, украденных детей, после того, как было снято с руки обручальное кольцо, даже после того, как он мне шепнул, целуя на прощание на подножке уходящего поезда: «Развод или живем отдельно?» Потому что было еще «после», всегда есть какое-нибудь «после»: выбрать он не мог, выбрать — значит, постареть, выбрать — значит, умереть. Выбрала за него я, я положила конец нашей бесконечной агонии. Да, это была я. В том сумеречном состоянии, которое следует за неудавшейся анестезией. Выгнала его я.
Произошло это в больнице через несколько часов после первой операции на сломанных пальцах. Сестры не разрешили ему меня видеть, он, однако, не ушел и сидел в зале ожидания, он написал мне коротенькую записочку с извинениями, и мне по-прежнему хотелось бы сжать его в своих объятьях, быть рядом с ним. Кроме меня, никого не было в той чужой палате, у меня не было с собой ни зубной щетки, ни ночной рубашки, ни чистых трусов, ни мыла, меня привезли поздно вечером по «скорой». Как преступника в тюрьму — без вещей. Но пришла я на своих собственных ногах, да, конечно, самочувствие мое оставляло желать лучшего, но я была одета, обута, вымыта и, главное, я была не одна. Через два или три часа я оказалась одна, лежала на больничной койке в казенной рубашке и ужасно страдала. Принести мне все необходимое, губку, одеколон мог только он. Но я его не позвала.
«Please, tell him that he mustn’t stay, he should leave, — сказала я Ким, той санитарке, что принесла мне его записку с нацарапанными извинениями. — And leave home too… Пусть соберет этой ночью чемоданы и убирается, Бога ради! Please, tell him. В конце концов он убьет меня, или его убью я! Away! Пусть сматывается, пусть уходит, пока не стало поздно! Away!»
[2]
Наверное, я должна была молить его остаться: «Ne me quitte pas!» Наверное, я должна была пообещать, что стану «тенью его тени, тенью его собаки». Что стану его подстилкой, его половой тряпкой… Что соглашусь на то, чтобы в моей постели спали все блондинки мира, только «ne me quitte pas». Наверное, я должна была сказать, что буду подавать суп его оранте, что готова даже приносить им завтрак в постель, только «ne me quitte pas». Но я предпочла другую роль, роль Дидоны из оперы Перселла, которая знает, что погибнет, если любовник бросит ее, но тем не менее, устав от тщетных молений, приказывает ему уйти. «Я остаюсь», — стонет доведенный до отчаяния Эней, который разрывается между стенаниями своей возлюбленной и призывами славы; «Я остаюсь», — обещает он, жалкий, когда уложил уже все свои вещи, отправил на корабли друзей и нагрузил эти корабли товарами, когда произнес прощальные слова: «Уходи! „Away / For’ tis enough, whatever you now decree, / That you had once the thought of leaving me…“ — „Потому что, бы ты ни решил сегодня, ты уже подумал о том, что бросишь меня…“».