– Пли!
Так 22 декабря 1849 года погиб Федор Михайлович Достоевский, вверив свою душу, в которую он едва ли верил, Господу Богу, в которого он не верил больше совсем.
* * *
Во втором параллельном универсуме все происходило точно так же, но только до июня месяца того самого года.
В это время Федор был уже заключен в длинной узкой камере № 9 Секретного дома в Алексеевском равелине. Он страдал приступами геморроя, у него болела грудь, и ему все время казалось, что пол ходит под ним, словно он в каюте корабля. Однако, несмотря на мучившие его по ночам кошмары, он не чувствовал себя несчастным, ибо мог писать. Он даже заставлял себя писать не слишком много, чтобы не переутомляться, но в голове его уже сложились два романа и три рассказа. Он дал свидетельские показания, где не отрицал ни того, что бывал на подпольных собраниях у Петрашевского, ни того, что участвовал в проекте приобретения типографского станка, ни чтения запрещенного письма Белинского к Гоголю, ни своей мечты о реформах и прогрессе. А что в этом плохого? Литературе нужна свобода.
Федор лежал на тюфяке, глядя широко открытыми глазами в белую ночь: за окном стоял июнь, и молочный свет лился в камеру сквозь решетку окна, застаиваясь туманом в углах и навевая мысли о вечности.
Гулкие шаги в коридоре. Голос сквозь окошко в двери: «Вставайте и одевайтесь». К этому привыкаешь. Он встает, натягивает залатанные штаны, изношенную до мягкости рубаху, башмаки без задников, порыжелый войлочный халат, весь в пятнах и заскорузлой грязи. Он не чувствует никакой тревоги. Он даже не задумывается, куда его поведут.
Вышли из равелина, из крепости. Здесь теплее, чем среди каменных стен. Тускло, словно запотевший от дыхания клинок, поблескивает Нева. На другом берегу – Летний сад, Мраморный дворец, Зимний, Адмиралтейство вонзило шпиль в опаловое небо, бесконечные особняки с залитыми сизым светом барочными капителями и пилястрами. Мираж. Федор остановился на мгновенье и, обернувшись к ожидавшему его офицеру, сказал по-французски с улыбкой, означавшей, что речь идет об игре слов:
– Réve de Pierre.
[43]
– Потрудитесь сесть в карету, – ответил тот, указывая на экипаж, в котором уже сидели двое вооруженных солдат.
Карета поехала по отполированной булыжной мостовой. Переехали мост через Малую Неву, проехали по Васильевскому острову, пересекли Неву через Дворцовый мост. Дышат теплым воздухом ночные гуляки – парочки сомнительного вида. Федору вспомнились его «Белые ночи», романтические свидания Настеньки и Мечтателя на берегу уснувшего канала. Бессонная чайка прорезала воздух. Справа на горизонте еще виден последний розовый мазок заката, а слева уже заалело рассветное небо. Зимний дворец с его четким, тяжелым ритмом ризалитов, подъездов и гигантских статуй вырастал на глазах. Карета въехала во внутренний двор.
– Будьте любезны следовать за мной, – обратился к заключенному офицер.
Он провел его по внутренним помещениям и лестницам дворца и подвел к какой-то двери. Осторожно постучав, он открыл ее, не дожидаясь ответа. Федор вошел. Дверь закрылась за ним.
Он очутился в комнате скромных размеров со сводчатым потолком и окнами, завешенными плотными шторами. Вся обстановка состояла из обычного письменного стола, обычных стульев, прямого, строгого дивана, двух маленьких столиков – круглого и квадратного, походной кровати, застеленной плащом, устроенного на европейский манер камина, нескольких семейных портретов, нескольких картин на военные темы, географических карт. В углу висела икона «Всех скорбящих радость», точно такая же, как у самого Федора, но только в золотом окладе с рубиновыми вставками, под ней на витых золотых цепях теплилась большая красная лампада.
Федор сделал шаг назад. Какое совпадение, вернее, какое неправдоподобное сходство! «Это знак!» – пронеслось у него в голове, и без того кружившейся с непривычки от избытка свежего воздуха. Сложив вместе средний, указательный и большой пальцы, символизирующие Святую Троицу, и прижав к ладони два остальных – знак двойственной природы Христа, он медленно, благоговейным жестом поднес руку сначала ко лбу, затем к сердцу, потом к правому и левому плечу – осенил себя крестным знамением, даже не взглянув на того, кто был перед ним. Он давно уже догадался.
Николай оторвался от письменного стола и подошел к узнику высокомерной, бесконечно элегантной поступью, которой завидовал не один европейский монарх. Он был удивлен таким старомодным жестом, давно уже вышедшим из употребления как в аристократической среде, так и у интеллигенции.
– Так значит, ты все же веришь в Бога.
Федор был высок ростом, но царь оказался еще выше, крупнее, шире; у него было прекрасное лицо, которым восхищалась, не без раздражения, вся Европа. Болезненный, оборванный заключенный выглядел рядом с ним более чем жалко. Федор не ответил: его искренний жест говорил сам за себя. Царь и подданный смотрели друг на друга.
Николай, менявший маски по своему желанию, заготовил заранее выражение уверенного порицания и возможного милосердия. Однако эта маска не соответствовала больше его чувствам, ибо это неожиданное крестное знамение застигло его врасплох, и он сейчас обдумывал, какое выражение принять ему в следующий миг. Величественный нос Николая гордо изгибался над подкрученными усами, а взгляд полководца был одновременно бесстрастен и притягателен. Изящным жестом царь почтительно указал на икону.
– Она была с моим пращуром Петром во время Полтавского сражения, – удостоил он пояснения.
Полтава! Святое имя для каждого русского независимо от его политических убеждений! Во время Полтавской битвы Петр Великий, разгромив непобедимого Карла XII, спас страну, открыл выход к Балтийскому морю и одним махом вывел Россию на европейские просторы. Пушкин посвятил Полтаве эпическую поэму, которую все знали наизусть. Федор, правда, испытывал противоречивые чувства в отношении личности Петра, уничтожившего старую Московскую Русь, поссорившего барина и мужика и даже поднявшего свою императорскую руку на Православие. Однако и для него, как и для всякого русского, Полтава была и оставалась символом справедливого возмездия, достойного отпора завоевателям, кем бы они ни были – шведами, турками, татарами, тевтонами или поляками, – залогом прошлого и будущего величия Святой Руси, ее отражением. Даже если бы у Николая и Федора не было больше ничего общего, все равно у них была Полтава. Правда, как оказалось, они еще оба молились перед одной и той же иконой, иконой победы – иконой Богоматери «Всех скорбящих радость». Не было ли это тем, что в народе называют чудом?
Менее чеканной, но все такой же атлетической поступью Николай вернулся к письменному столу, на котором обычно царил идеальный порядок; однако теперь он был завален книгами и журналами. Федор узнал обложки «Бедных людей», принесших ему славу, «Двойника», плохо встреченного завистниками, и первый выпуск «Неточки», вышедший, когда он уже находился в тюрьме. Сердце его забилось чаще. Федор никогда не думал, что государь может быть знаком с его произведениями. Для него царь был не просто человеком, исполняющим обязанности царя: это был Царь – то же, что Папа Римский для католиков и далай-лама для тибетцев, – посредник между этим миром и миром иным. Трудно было поэтому представить его себе за чтением современных романов.