Пять месяцев следствия, шесть недель болтовни на заседаниях военного трибунала, и вот черной декабрьской ночью на стол Николаю ложится двадцать один смертный приговор.
Император кутается в поношенный плащ, который служит ему халатом, а через несколько минут станет одеялом. Над плечом его склоняется ангел-хранитель:
– Будь милосерд, ведь ты – помазанник Божий. Он велел прощать врагам нашим, а ведь эти даже не пролили ничьей крови…
Но император хмурится. Он читает приговоры, которые ему предстоит подписать или перечеркнуть одним взмахом пера, и не чувствует слабости.
– Ты – ангел, тебе и подобает быть ангельски добрым. На вас не лежит никакой ответственности: вам только и надо, что быть добренькими со всеми. А мне Господь доверил пятьдесят миллионов душ – моих детей.
Он смотрит на золотую чернильницу, на отточенное перо.
Он размышляет.
– Людовик XVI не исполнил своего королевского долга и был наказан своим собственным народом. Голова Бернара де Лоне, надетая на пику,
[39]
символическое надругательство над герцогиней де Полиньяк!
[40]
Сентябрь, Террор, Вандея,
[41]
кровавые расправы Каррье,
[42]
наполеоновская эпопея. И все это из-за того, что король отказался вовремя послать к Бастилии эскадрон драгун. Для государя слабость – это не проявление милосердия, а совсем наоборот. Можно прощать своим врагам, но не врагам Отечества. Я был бы не достоин царствовать, если бы жалость помешала мне отсечь пораженные гангреной члены.
Ангел не находится, что ответить, и отступает.
Двадцать второго декабря 1849 года в Петербурге стоял лютый мороз, ниже двадцати градусов. В половине восьмого утра двадцать одни сани в сопровождении конных жандармов подъехали к Петропавловской крепости. Загремели засевы, заскрипели замки. Заключенным было велено снять грубые рубахи и залатанные мешки, служившие им одновременно брюками, кальсонами и носками, и надеть одежду, которая была на них в день ареста. Они сели по одному в двухместные сани, вторым сел солдат. «Куда нас везут?» – «Не могу знать!» Кортеж направился к Выборгской стороне, пересек Неву, проехал по Воскресенскому проспекту на Кирочную, потом на Знаменскую, вышел на Лиговку, а затем по Обводному каналу добрался до плаца, окруженного строгими зданиями казарм Семеновского полка.
Плац был покрыт снегом. На горизонте сквозь нагромождение темных кучевых облаков светился красный шар только что взошедшего солнца. Со всех сторон стали робко сходиться люди. Из окон, с крыш домов – отовсюду глядели любопытные глаза. Было тихо.
Три гвардейских полка – Московский, Егерский и Кавалергардский – выстроились в каре. Полки эти были выбраны специально: в них служили когда-то трое из осужденных.
В центре плаца был устроен помост, выкрашенный в черный цвет, у подножия помоста – три серых столба.
Дрожа и стуча зубами от холода, узники, которые не виделись с того последнего вечера в доме Петрашевского, восемь месяцев тому назад, пожимали друг другу руки, целовались заиндевевшими губами. Чиновник с листом бумаги в руках начал перекличку:
– Петрашевский.
– Здесь.
– Спешнев.
– Здесь.
– Момбелли.
– Здесь.
– Достоевский.
– Здесь.
И Федор занял свое место в ряду осужденных.
Их заставили обойти каре, чтобы солдаты лучше могли разглядеть своих бывших офицеров, осужденных и приговоренных к смертной казни. От мороза было тяжело дышать. Они говорили друг другу: «Потрите щеку, потрите подбородок, они побелели от холода». Федор улучил момент и сунул в руку Момбелли написанный в тюрьме рассказ «Маленький герой».
Поднялись на помост.
– На караул!
Солдаты взяли на караул.
– Шапки долой!
Приговоренные сняли шапки. Началось чтение приговора.
Петрашевский – смертная казнь.
Спешнев – смертная казнь.
Момбелли – смертная казнь.
Чиновник повернулся к Федору и прочел его обвинительное заключение, завершив его следующими словами:
– Трибунал приговорил вас к расстрелу, и 19-го числа текущего месяца Его Величество Государь Император собственноручно приписал: «Да будет так».
Федор выслушал приговор без тени раскаяния. Общая судьба сближала его с товарищами, чья непогрешимость не вызывала больше сомнений.
Приговоренным выдали белые балахоны с капюшонами. Надевая их, они шутили: «Хороши же мы будем в этих нарядах». Петрашевский, Момбелли и Григорьев спустились под конвоем с помоста, и солдаты привязали их к столбам. Унтер-офицер сломал над их головами шпаги: они не были больше дворянами, не были офицерами, они стали ничем. Нет, христианами они еще оставались, и священник дал каждому из них поцеловать крест.
– Капюшоны надеть!
Им надели капюшоны.
– Это чтобы мы попали в рай без насморка, – сказал Петрашевский Момбелли, фыркая от смеха.
Офицер поднял саблю.
– Це-е-ельсь!
Шестнадцать солдат прицелились в троих осужденных. Офицер, резким движением опустив саблю, прокричал:
– Пли!
Три трупа обмякли, натянув веревки.
Их унесли.
– Заряжай! Следующие!
Достоевский, Спешнев и Филиппов вышли из шеренги, спустились с помоста; солдаты шершавыми руками привязали их к столбам, причиняя не больше боли, чем того требовал случай.
– Капюшоны надеть!
Темнота. Уже.
– Це-е-ельсь!
Он почувствовал, как в нескольких метрах от него вскинулись шестнадцать ружей. И мольба во тьме: «Господи! Помилуй мя!»