Эли не выдержал. Он тоже перешел на крик.
— С ренегатами? Скажешь тоже! От кого это отреклись Макс и Морис? Только от ваших глупостей и гнусностей! А твой Сталин — преступник, идол, сеящий смерть! Они отреклись от смерти, и правильно сделали!
Короче, сцепились крепко. Наговорили друг другу массу оскорбительных вещей. Наконец выдохлись и умолкли. Потянулись минуты безнадежного молчания и усталой отчужденности. Они доедали обед, не говоря ни слова, перед телевизором, продолжавшим показывать тринадцатичасовые новости.
Часом ранее, когда комиссар ушел из квартиры Эли Зильберберга, предварительно позвонив по телефону («Отыскалась дочь Сапаты, — сообщил он кому-то. — Ей необходимо кое-что мне передать: она сегодня утром виделась с отцом!»), Эли снова бросился на площадь Победы, в редакцию «Аксьон».
Но Фабьены Дюбрей там не оказалось. Ему сказали, что она утром заходила, куда-то звонила и снова ушла. Нет, никакой записки для него не оставлено.
Он все же побродил по кабинетам, заговаривая то с одним, то с другим. Наконец, устав дожидаться, вышел вон.
От площади Победы он удалялся по весьма замысловатому маршруту. Резко заворачивал в подвернувшиеся переулки, возвращался вспять, застывал на несколько минут у первой попавшейся витрины.
В общем, обычные трюки, чтобы проверить, нет ли за тобой хвоста.
Наконец он убедился, что слежки нет, и зашагал в сторону Сены, намереваясь перейти на тот берег по Понт-о-Шанж и подняться к Пантеону, где жил Марк Лилиенталь («Ладно, ладно, Лалуа, если тебе так угодно!» — мысленно произнес он, обращаясь к своему приятелю.) Ему хотелось узнать точную дату его возвращения. Перекинуться двумя-тремя словами с Беатрис. Поговорить с этой чертовкой — всегда удовольствие.
И вдруг, пересекая Чрево Парижа — совершенно развороченный после сноса Центрального рынка квартал, — он ненароком очутился на углу улицы Прувер. Его отец, Давид Зильберберг, занимал здесь малюсенькую двухкомнатную квартирку под самой крышей — «жилье в стиле бикини», говаривал он, ухмыляясь, — где обретался после того, как ушел от матери Эли, Каролы Блюмштейн.
Эли застыл на месте, посмотрел на часы и понял что близится обеденное время. Наверняка его папаша сидит у себя и поглощает в одиночестве свое пойло слушая «Новости». В это утро он часто вспоминал об отце. Из-за Ройтмана, которого сегодня хоронили. Из-за крашенного суриком длинноствольного смит-вессона. Быстрым шагом он свернул на улицу Прувер, взбежал на шестой этаж и позвонил.
— Что-то с Каролой?
Открыв дверь и увидев сына, Давид Зильберберг побледнел. Когда он задавал вопрос, его голос слегка дрожал.
Эли отрицательно покачал головой.
— Да нет, что ты! Она себя чувствует как всегда — ни хуже ни лучше.
— Тогда зачем пришел? — удивился отец.
— Так просто, — улыбнулся Эли. — Проходил мимо, ни о чем таком не думая, а тут взглянул на название улицы, оказалось, твоя…
Отец все еще топтался у порога, не приглашая войти.
— … И сказал себе, — подхватил он, — посмотрим-ка, что там поделывает старый шмок!
— Ну, не совсем так, — промямлил Эли, которому вдруг очень захотелось повернуться и уйти.
— Древнее ископаемое, замшелый сталинист, ржавый осколок Коминтерна, в общем, старый дурозвон! Угадал?
И Давид Зильберберг разразился громогласным хохотом.
— Ну, входи же! Я в отличной форме. И у нас попутный ветер в парусах!
Эли понадобилось какое-то время, чтобы сообразить, о чем толкует отец. И о ком.
А, конечно, его всегдашнее «мы»… «Мы» — это массы, народ, большевики, Революция, история на марше, СССР, светлое будущее!
Неужели у «них» действительно попутный ветер в парусах?
Ему захотелось оспорить отцовские слова, ввязаться в обычную игру.
— Так в парусах или в заднице? — ехидно переспросил он. — Если судить по тому, что сейчас творится в ФКП…
Они вошли в комнату, которая служила одновременно кухней и гостиной. Беззвучно светился экран телевизора, включенного в ожидании новостей. Радио, напротив, настроенное на какую-то местную станцию, орало во всю мочь. На уголке стола было расчищено местечко для трапезы, ради этого пришлось отодвинуть стопки газет и журналов, грязные тарелки, книги, полные пепельницы.
— Так что творится в ФКП? — заносчиво вопросил Давид Зильберберг.
Он покрутил ручку радиоприемника, уменьшив громкость, и обернулся к сыну.
— Ну да, мы приструнили кое-кого из ликвидаторов, жалких типов, слишком привыкших к буржуазному комфорту министерских кабинетов! Что с того?
Эли пришел отнюдь не затем, чтобы спорить о политике ФКП. Он забрел сюда в минуту душевной растерянности, поддавшись подспудному желанию — или сердечному порыву — повидать отца. Ничего больше. Просто спросить, как поживает. Однако Давид Зильберберг был все таким же ограниченным упрямцем, тут уж ничего не поделаешь.
Но Эли все-таки не смог удержаться:
— Да я не об этом! Мне наплевать на вашу внутреннюю кухню, на вонючее грязное белье. Я говорю о проценте избирателей на выборах. Вы все еще хотите сделать революцию с восемью процентами голосовавших?
Но Давид Зильберберг возликовал. Наконец он попал в родную стихию! Сейчас начнется то, что он называл «диалектикой». Он был на седьмом небе.
— А разве мы сделали революцию, когда получали двадцать пять процентов? Ах, мой бедный Эли, ты навсегда останешься паршивым интеллектуальным мещанином!
Хотя Эли давал себе зарок не реагировать на провокации, он очертя голову ринулся в бой.
— Да, я интеллектуал! В этом моя гордость или мой позор. Но я такой, какой есть. А вот мещанство — оно от тебя. Это ты, жалкий местечковый скорняк, вечно разрывался между желанием быть пролетарием и мечтой стать хозяином!
Тяжелый удар, тем более что сын бил в больное место. Но отец удержался на ногах, перевел дух и вновь бросился штурмовать Зимний дворец.
— Только не пытайся сбить меня с мысли! Революция и заключается в сокрушении парламентской демократии. Для достижения этой цели решающим является не процент избирателей, а их социальные корни, то есть стратегическое положение на фронте борьбы. Ты еще увидишь: забастовки парализуют железнодорожное движение и электростанции! Даже с восемью процентами мы окажемся способными остановить всю жизнь в стране!
Конечно, спорить с таким противником невозможно, однако Эли пустил последнюю стрелу, притом отравленную:
— Позвольте заметить, дорогой товарищ, что в этих забастовках впереди всегда троцкачи!
Давид Зильберберг снова разразился гомерическим смехом.
— Да класть я хотел на твоих троцкачей! Или, ежели предпочитаешь более мягкий оборот, — в нужный момент эти троцкачи будут ходить у нас по струночке!