Медленно, очень медленно давление на мое горло нарастает. А мне всего лишь нужно достать из кармана шарф и отдать мучителю, как в свое время я отдал корзину его отцу…
Но этого я сделать не могу. Не могу позволить, чтобы Кит увидел те не предназначенные для чужих глаз слова на шелке, которые послал матери Кита обитающий в «Сараях» пока еще живой призрак. Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Разве можно их показывать?! Нельзя, причем не только ради нее, но ради самого Кита. Не могу я ему раскрыть, что такое на самом деле шпионаж; это страх, слезы, это тихий шелковистый шепот.
Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Стоит только выговорить эти слова, и следом может выскочить имя, которое навлечет на Кита вечный позор, имя, которое я даже мысленно ни разу не посмел произнести.
Но Кит уже не усмехается. Лицо у него напряженно-внимательное. В уголке рта виднеется кончик языка – с таким сосредоточенным видом Кит обычно прилаживает к конструируемой модели особо заковыристую деталь. Жидкость уже стекает с горла мне за пазуху. Я вдруг слышу жалобное подвывание; скорее всего, это хнычу я сам.
Так мы и сидим, скрючившись, друг против друга, скованные логикой пытки. И останемся здесь навсегда. Я рад бы шевельнуть рукой и отдать Киту шарф. Но рука не слушается. В тот раз я уступил его отцу. Больше я уступать не стану.
И вдруг – все, конец. Давление на глотку ослабевает, затем прекращается. Я и не сознавал, что сижу с закрытыми глазами, но тут открываю их – посмотреть, что происходит. Усевшись на корточки, Кит разглядывает окровавленный штык. Потом тщательно вытирает его о землю.
– Поступай, как хочешь, голубчик, – холодно говорит он. – Хочешь – играй со своей подружкой в папы-мамы. Мне наплевать. И чего ты ревешь? – Он с презрением смотрит на меня. – Больно ж не было. Если ты вправду думаешь, что тебе было больно, значит, ты просто понятия о боли не имеешь.
Я вообще-то не плачу. В глазах у меня стоят слезы, дышу я пока еще судорожно, прерывисто, но плакать не плачу.
– Во всяком случае, старина, ты сам во всем виноват, – пожимает плечами Кит.
Порывшись в сундучке, он вынимает клочок наждачной бумаги, который держит там, чтобы начищать штык. Я уже ему явно неинтересен. Постепенно дыхание у меня выравнивается. Я все еще жив, и в нос опять ударяет резкая сладость цветущего база.
Никто из нас не произносит больше ни слова. Говорить уже нечего.
А шарф по-прежнему у меня в кармане. Кит утратил самообладание на долю секунды раньше меня. Мир снова переменился. И, опять думаю я, навсегда.
Я пытаюсь незаметно проскользнуть в дом. Рубашка моя застегнута на все пуговицы, но до подбородка, как шарфик у матери Кита, она все равно не достает; к тому же кровь забрызгала воротник и темным пятном разливается на груди. Я хочу проскользнуть по лестнице в ванную и залепить горло пластырем, чтобы остановить кровотечение, а потом кое-как постирать рубашку в раковине.
Я уже на полпути к цели, и тут из кухни выходит мама.
– Где тебя носило? – сердито спрашивает она. – Что это за игры такие? Как сбросил ранец, вернувшись из школы, так он и стоит. А ведь у тебя завтра экзамены! Надо заняться повторением!
Я не успеваю открыть рот, чтобы ответить на град вопросов, а она уже заметила окровавленную рубашку.
– А это что такое? – еще сердитей говорит она. – Какие-то бордовые пятна! Надеюсь, не краска? Ох, Стивен, ради всего святого! Как прикажешь теперь ее отчищать? Это ж твоя школьная рубашка!
Вдруг она наклоняется ко мне поближе:
– А шея… У тебя на горле…
И, схватив меня за руку, волочет в столовую; там, спустив очки на кончик носа, за заваленным бумагами и папками столом сидит отец.
– Ты только посмотри! – кричит мама. – Посмотри, что теперь приключилось! Я знала, что там дело не чисто. Ты должен положить этому конец!
Отец осторожно расстегивает мой воротничок и осматривает горло.
– Кто это с тобой сделал, Стивен?
Я молчу.
– Уж не Кит ли? – спрашивает мать.
Я отрицательно качаю головой.
– Другой какой-то мальчик?
Я опять мотаю головой.
Отец бережно ведет меня наверх в ванную комнату.
– Не люблю издевательств, – замечает он. – Слишком много я их насмотрелся.
Набрав в раковину воды, он промывает рану; не помню, чтобы прежде он обращался со мной с такой нежностью. Мама стаскивает с меня окровавленную рубашку. Шарф падает на пол, но я успеваю схватить его и зажать в кулаке.
Из спальни появляется Джефф – узнать, из-за чего шум. Он встает в дверях ванной и наблюдает, как в воде, наподобие сигаретных дымков, только вверх тормашками, закручиваются алые струйки.
– Что случилось, малыш? – спрашивает он.
Джефф взял новую моду – всех подряд называть «малыш».
– Пытался себе горло перерезать?
– Если это сделал Кит, – опять вступает мама, – то тебе нужно поговорить с его родителями.
– Это была не игра, – отвечает отец, осторожно промокая кровь. – Дыхательное горло чудом не повреждено. Могли и артерию рассечь.
– Родной мой, ты должен сказать нам, кто это сделал, – требует мама. – Это вовсе не ябедничество.
Я молчу.
– Он не может говорить, – объясняет Джефф. – У него перерезаны связки.
– Пожалуйста, не встревай, Джефф, – говорит отец. – Спустись-ка лучше в чулан под лестницей и принеси аптечку первой помощи.
Он прикладывает клок сухой ваты к ране, чтобы остановить кровь.
– Ну, расскажи нам все же, Стивен, что стряслось.
Молчание.
– Это кто-то из ребят? Что они говорили? Опять тебя обзывали? Как именно?
Молчание.
– Или кто-то из взрослых?
Я опять отмалчиваюсь; теперь можно вообще больше никогда не раскрывать рта, мелькает мысль.
– А где произошло? На улице? Или у кого-то дома?
– Пожалуйста, родной, расскажи, – умоляюще говорит мама. – Тебя же могли всерьез изувечить.
– Вообще могли прикончить, малыш, – добавляет вернувшийся с аптечкой Джефф. – Между прочим, кто-то стырил весь наш неприкосновенный запас.
– Почему ты не можешь нам рассказать, как это получилось? – своим мягким рассудительным тоном спрашивает отец. – Тебе велели никому ничего не говорить? Угрожали?
Молчание.
– А что еще произошло, Стивен? Что еще случилось?
– Может, это сексуальный извращенец? – предполагает Джефф. – Ну, тот, который шлялся тут по ночам.