Я услышал на улице его голос. Он, надрываясь, звал меня что было мочи. Перепрыгивая через ступеньки, он взобрался по лестнице и забарабанил в дверь, забыв от нетерпения позвонить.
— Пьер Паоло! — закричал он, бросившись ко мне. — Есть! Мы добились развода! Этой ночью закон был принят!
Он взял себе в привычку приносить мне газеты. Тем утром он бросил мне на стол целую стопку газет. За исключением неизбежных и жалобных завываний католиков, их тон был преисполнен ликования. «Победа прогресса и демократии». «Второе освобождение Италии». «Мы смыли позор Латранских соглашений». «Италия вступает в современную эпоху».
— М-да, в современную эпоху, — саркастически произнес я. — Так ведь и поверишь, что институт развода — это победа прогресса и демократии…
Меня разбирало от смеха при виде его удивленного лица. Тем не менее, я продолжил, не в силах побороть в себе раздражение:
— Придурки! Они относят на счет прогресса и демократии то, что следует приписывать массовой культуре и идеологии потребления. Средний класс хотел и получил развод, но кто, за исключением последнего кретина, станет утверждать то, что они освободились от церковной опеки в силу политической зрелости?
— Но газеты именно так и пишут, Пьер Паоло!
— Тебе нравиться валять дурака, да, Нилетто? — сказал я, уйдя от прямого ответа.
— Да, — сказал он после некоторого замешательства, раздираемый между страхом снова попасться в мою ловушку и счастьем, что его назвали этим уменьшительно-ласкательным именем.
— А что бы ты сказал, если бы издали закон, который предписывал бы тебе валять дурака? Закон, который обязывал бы тебя быть всегда довольным, который объявлял бы виновным и наказывал бы во имя итальянского народа всякого, кто оставался бы в стороне от всеобщего ликования?
— Что бы я сказал о таком законе?
— Да. Ты стал бы, очевидно, радоваться, но очень скоро ты испытал бы нечто вроде пресыщения, и, недолго думая, начал бы протестовать против требования, которое выглядело бы… как бы оно выглядело?
— В смысле? Я чего-то не секу. Ты так рассуждаешь, тебя сразу и не поймешь.
— Новая власть обратила бы их всех в рабство, — закричал я, — так что они даже не успели бы понять, что произошло!
— Какая власть, Пьер Паоло?
— Та, что отныне командует в Италии и приказывает молодым: «Занимайтесь любовью, женитесь, выбросите из головы вшивые идеи своих родителей, станьте современными парами, которые женятся и разводятся, распоряжайтесь свободно своими телами…»
— А это что, плохо, Пьер Паоло? Откровенно говоря, я тебя уже не догоняю.
В ответ на этот протест, продиктованный честностью и здравым смыслом, я был готов взять себя в руки. Но тут я заметил бумажник, который он забыл накануне на моем диване.
— И тобою, несчастный мой Данило, — сорвался я в свист, — тобою тоже манипулирует новая власть. Я забыл, когда у тебя день рождения и решил посмотреть в твоем бумажнике. И, знаешь, что обнаружил? Что ты стер на своем удостоверении личности указание профессии «посыльный», чтобы заменить ее словом «студент». Раньше тебе не было стыдно за свою необразованность, Данило. Тебя ничуть не огорчало, что ты посыльный. А теперь новая власть вынуждает тебя считать себя «студентом». Необразованный студент, то есть несчастный, стыдливый тип, страдающий неврозом. Зато живущий в ногу с модой молодой человек, который разделяет грандиозную эйфорию своих сверстников, их фальшивое счастье ощущать себя «современными». Ты понимаешь, что в этой «современной» и «эмансипированной» Италии посыльный — это такой же анахронизм, как и верные супруги? Ты будешь современным, но только невротиком — как и твои бесчисленные женатые сверстники, которые попадутся в ловушку развода.
Я заметил, что он уже не слушал меня, а с ужасом смотрел на бумажник, которым я продолжал трясти перед его носом.
— Смотри-ка, — взорвался я, теряя всякое чувство меры, — ты смеешь спрашивать меня: «Какая власть?», а при этом не только едешь с Аннамарией в Остию, но еще и фотографируешься с ней в самых… в самых отвратных позах!
С этими словами я вынул из бумажника три фотографии, которые я там нашел: Данило и Аннамария обнаженные на пляже, Данило и Аннамария целуются за кабинкой, Данило и Аннамария танцуют в Луна-парке в Остии.
Вот, во что она тебя превратила, эта новая власть: в молодого человека, который не счел позорным предаться действиям, которые ему разрекламировала как модель поведения эта ежесекундная пропаганда, въевшаяся в него так, что он даже не заметил этого. Он должен гулять с девушкой, он должен фотографироваться с ней обнаженный, он должен прижимать ее к себе, танцуя, и он должен целовать ее таким отвратительным образом. Вбей ты хоть сейчас себе это в голову, дурак несчастный, предоставление развода после всех других вольностей, дарованных толпе, это ложная терпимость, это рабство еще худшее, чем старые запреты католической Италии. Ты теперь обязан в браке валять дурака, а девушки обязаны терять девственность до свадьбы. Одиночество, целомудрие, верность традиционным ценностям теперь станут дефектом, глупым и непростительным дефектом… И потом, — добавил я, чтобы предупредить Данило, который уже готов бы мне возразить, — самое ужасное то, что развод, способствуя сексуальной свободе в браке, только этой самой свободе и будет способствовать. Проявив либеральность в этом вопросе, власть будет как никогда подавлять… все остальное! Вот увидишь… И меньшинства будут преследоваться и наказываться во имя этой пожалованной вволю свободы. Светское презрение к тем, кто не сумеет оценить преимущества общества изобилия, будет хлестать по ним, как не хлестали по ним и заповеди Моисея…
Так я вымещал свою злость и ревность. Любого другого оскорбили бы мои слова, но Данило, будучи слишком великодушным, чтобы обижаться, как только я закончил свою отповедь, просто смиренно попросил меня:
— Ты, наверно, прав Пьер Паоло. Я не знаю. Но я тебя очень прошу, оставь эти мысли при себе. Не пиши про это статьи в газетах. Тебе это навредит, поверь мне.
Вместо того чтобы прислушаться к нему, я не замедлил пуститься на страницах «Коррьере делла Серра» в полемику с обществом вседозволенности, которое я обвинял в том, что оно еще более тоталитарно, нежели Христианская демократия, еще более тоталитарно и свирепо, даже нежели фашистский режим. «В обществе, множащем запреты, открыты все возможности; в обществе, которое дозволяет одну возможность, все возможности закрыты, за исключением той единственно дозволенной возможности». Пять лет спустя я вложил первую половинку этой фразы, ставшей знаменитой, в уста героя одного из моих фильмов.
Оскорбления посыпались на меня и от левых, и от правых; они усилились, когда я с каким-то мрачным и безумным неистовством принялся пророчествовать по поводу абортов. «Легализованное прерывание беременности», таков был новый воинственный клич просвещенного общественного мнения, новая победа, которую следовало одержать над Ватиканом и теми, кто ностальгировал по фашизму. Я же в свой черед: «Говорить, что легализация абортов упростит любовь между мужчиной и женщиной, — это ложь. Нужно кричать во всю глотку, что такая мера сделает любовь между мужчиной и женщиной обязательной. И тогда уже ни один юноша, и ни одна девушка не смогут уйти от этой обязанности, которая станет не завоеванием прогресса и демократии, а наглой установкой наших господ. Занимайтесь любовью, юные итальянцы, это — приказ. Покажите себя на высоте своих свобод. Легкость любви превратит любовь в ярмо. Ни у кого тогда уже не будет права остаться в стороне и не пойти на этот праздник. Горе тому, кто откажется принять модель триумфального и бесконечно счастливого брака. Горе тому, кто ощутит в себе непреодолимое нежелание достигать счастья именно так и не иначе. Он будет подвергнут публичному осуждению и изгнан из общества».