В три часа утра, когда уже давно утихли все бои, я все еще не спал. В безмолвной темноте, которая — от Колизея до Париоли и от Святого Петра до вокзала — окутала собою спящий город. Только дворники еще копошились на поле битвы, собирая обрывки газет, которые манифестанты набивали себе под одежду. Утомленный бессонницей, угнетенный ожиданием, измученный ревностью, я принялся писать стихи, которые ознаменовали поворот в моей судьбе. Они ошеломят моих друзей, которые усмотрят в них признаки саморазрушения, они усугубят недоверие Данило, вызовут усмешки в правой прессе и обиженные пересуды в «Паэзе Сера» и в «Уните», спровоцируют возмущение у крайне левых, лишат меня поддержки среди студентов, не говоря о других моих читателях, и так или иначе поспособствуют усилению мой изоляции.
С первых же строчек, презрев ораторскую осторожность и отказавшись от двусмысленных перифраз, которые могли бы дать обобщение десятков других профессий, я сам себе подписал приговор.
Когда вы дрались вчера в Валле Джулия
с полицейскими,
полицейским сочувствовал я!
Какой было смысл изощряться в претенциозных хитросплетениях «экспериментального» стиха, которые стали бы понятны лишь паре сотен читателей? Лучше грубый язык самих фактов.
Потому что они родились в бедных семьях.
Было забыто то, как они приносили мне судебные решения, как они арестовывали меня по утрам, как сажали в следственный изолятор.
На окраинах городов, где автобус
останавливается на конечной.
Магические слова, которые прощали им все в моих глазах.
С восьми лет на работе, утратив
Свои лучшие детские годы…
Две строчки, мстящие за Эспозито Паскуале, именно так, как он сам представился мне: с тем чувством униженности человека, который в своей недооценке не может подчеркнуть индивидуальность своего имени, ставя его перед своей фамилией. Фамилия бригадира (Эспозито: прозвище подкидыша, «выставленного на обозрение» в монастырском приходе) связывала его род с постыдным происхождением и, должно быть, была для него источником дополнительных унижений.
Не будь у него этого смягчающего обстоятельства, я все равно встал бы на его сторону, пусть бы и необоснованно. Эмигранты, которых поднимали в ранний час из постели и депортировали в родные деревни, торговцы на мосту Гарибальди, которых грузили в воронки, убийство Паоло Росси фашистами, остававшееся безнаказанным два года, водо-метательные машины у заводских ворот на случай забастовочных пикетов: я списал бы полицейским все их прошлые и нынешние грехи, все их потворства властям, лишь бы утолить свою ярость против господина Де Лоллиса и его дочки.
Посмотрите, как их одевают: как чучел,
В бумазею грубую, провонявшую салом.
Намекал ли я на их зарплату? Да, потому что пара весьма элегантных, как я заметил, мокасинов Армандо, ручной работы, из кожи пекари, стоила половину жалованья волонтера второго звена.
Ради зарплаты в сорок тысяч лир…
Я вздрогнул: с дороги доносился шум приближающегося мотоцикла, направлявшегося, кажется из Рима. Я научился распознавать на слух все типы двигателей: «Веспу» по ее бархатному рычанию, «Ламбретту» по ее более прозрачному дребезжанию, «Джилеру» по ее хлопкам, «Гуцци» по ее резкому тарахтенью. Увы, рев, сотрясавший долину под моими окнами, мог принадлежать лишь одному из тех первых рыбных рефрижераторов, запрудивших виа дель Маре и направлявшихся к порту Остии, навстречу рыболовецким судам. Под спудом разочарования я перешел на ругань.
На ваших бородках читаю тщету,
на бледном лице — безнадеги снобизм,
и в беглых глазах — сексуальную трусость,
в притворном веселье — ваш стыд за отца.
Но я зачеркнул этот последний стих, который ставил меня по отношению к Данило в слишком невыгодное положение. «На уровне эстетики», как сказали бы эмиссары Группы 63, предыдущие одиннадцатис-ложники выглядят дешевкой. Но я не хотел задумываться над тем, что мои обвинения звучали фальшиво. Если этим стихам и было уготовано выжить, то лишь благодаря тем прочувствованным местам, где я совместил исповедь бригадира с собственным опытом отщепенца.
Без права на улыбку,
на обочине мира,
в загоне,
отвержены (как, может, никто и другой),
унижены в чести мужской
в угоду чести полицейской
(когда ж нелюбим — ненавидишь и ты).
Я обернулся, услышав сзади какое-то шуршание. На полу передо мной сидел крупный жук с черным панцирем, который пробрался в дверную щель с террасы. Остановившись на границе светового круга, очерченного моим абажуром, притаившись в полутени, он потирал своими направленными на мое бюро усиками. Хотя я обычно стараюсь не придавать символического смысла случайностям повседневной жизни, особенно если речь идет о насекомых, чей образ так часто эксплуатируют писатели, тем не менее, когда я увидел, как этот ночной посетитель направляет на меня свои антенны и раскрывает свои жесткие крылышки, как будто намереваясь взлететь, у меня по спине пробежал холодок. Но стоило мне подвинуться, чтобы уступить ему дорогу, как он изменил свое решение, видимо, разочаровавшись моей слишком спешной капитуляцией. Угрожающе скрипнув напоследок, он развернулся и взял курс вглубь комнаты. Его хрупкие лапки скользили по мраморным плитам, но это не помешало ему в одно мгновение добежать до дырки в стене, в которой он безвозвратно и исчез.
Я перечитал стихи, и меня охватил ужас. Порванный на четыре части лист бумаги отправился в корзину. После чего я бросился вынимать его оттуда, и попытался склеить скотчем с помощью того самого приспособления, которое еще так изумило Свена у меня на чердаке в Версуте. Стоило ли теперь предаваться слезам? Я сжал зубы и запечатал стихи в конверт, надписав адрес журнала, который публиковал мои тексты. У меня не было времени спрашивать мнение своих друзей. Да и каких друзей? Были ли у меня друзья? Предвкушение нового скандала побудило бы их счесть превосходным этот злобный пасквиль, обреченный попасть в заголовки газет. Я остался один, один, один. Наедине с грязной белизною утра и своим изможденным лицом, отражавшемся в оконном проеме, за которым на ветке гранатника расправляла свои перышки первая утренняя птаха. Я своими же руками пригвоздил себя к позорному столу. Десятки тысяч моих читателей, которые до этого доверяли мне, теперь с презрением отвернутся от меня.
46
Отсрочка: съемки нового фильма в Милане. Я взял с собой Данило. Самая неудачная из моих полнометражек, несмотря на ее успех в Италии и за ее пределами. Схематичная, малопонятная, натянутая. Некое сведение счетов с буржуазией. Обвинительный акт буржуазным родителям, их буржуазным детям и их буржуазным представлениям о любви, виновным в том, что они развратили Данило, вбив ему в голову то, что он должен быть влюблен в девушку и возить ее на мотороллере — образ, который не давал мне покоя, даже когда этот молодой человек, вдали от Рима и Аннамарии, спал в соседнем гостиничном номере. Без давления прессы, без забившей эфир и газеты рекламы брака, без этой отравы, которая превратила итальянскую культуру в бюро гетеросексуальной пропаганды, могло ли ему придти в голову, что букета цветов, подаренного племяннице его патрона будет не достаточно, чтобы освободиться от своих мужских обязательств? Этот ужасный грех, отвращать парней от их природной предрасположенности, но есть Бог, наказывающий за него, и других не нужно. Итак я мобилизовал Бога, с чертами красивого и загадочного американского актера, который проникает в дом Паоло и соблазняет поочередно всех членов семьи, отца, мать, сына, дочь, плюс маленькую бонну, единственную, которую данный опыт наставляет на мистический путь, тогда как сын и дочь, жертвы моей ненависти к студенческой молодежи, впадают в старческий маразм.