— Ну, что, мужичонка, смотришь? — сказал Фатеич. — Ишь как фрицы рассопливились, посинели, а наш народишко в полушубочках, устали малость, на отдых идут.
Немцы, сизые и сопливые, скорченные, в страхе затоптались, поглядывая на наших, но их капитан, — без шинели, совсем замерзший, — сверкнул дерзко глазами и коротко скомандовал:
— Вперед! — А поравнявшись с нами, приложил два пальца к козырьку.
— Видал, а? У, зверюга, — рассвирепел Фатеич, — сколько он наших душ загубил. А? А? Вот кого расшлепать бы. А? А?
Я улыбался, представив Фатеича в роли палача, но его свистящее учащенное дыхание и это «А?», которое он приставлял к каждой фразе, и слово «расшлепать», произнесенное с патологическим смаком, насторожили меня. Когда ж голова колонны пехотинцев поравнялась с последними немцами, там что-то произошло: то и дело выбегали из строя пехотинцы, мелькали кулаки, приклады, каски — кого-то били. Конвоиры отталкивали, держа винтовки поперек груди. Долетали крик, мат. А Фатеич напомнил зверя, который ел и пил из рук и спал вместе с человеком, но, почуяв кровь, стал иным, чужим и непредсказуемым. Его побелевшие губы беззвучно шевелились, но я уловил единственное слово, которое заставило меня побледнеть и нашаривать рукой железо.
— Власовцы, а? Власовцы, а? — повторял Фатеич. И тогда я понял все — и этот день, и смутный страх, и в голове заворошилось единственное: что делать? Что делать? В том, что Ванюшка там, я не сомневался, а вокруг — сведенные скулы, окаменелые взгляды, в них одно — смерть. Но должен же быть хоть один человек!
Я как можно мягче позвал:
— Фатеич! — и потянул за рукав.
Он медленно отвел руку, не отрывая взгляда от хвоста колонны, от двух, будто освежеванных, красных живых манекенов. Они ходульно переступали, а их кроваво-лаковые мундиры задубели на морозе. Мой взгляд бегал по окровавленным лицам, по вывернутым, будто раковины, губам, по опухшим щелочкам глаз и не мог остановиться. Ротный направил битюга, и конвоиры под его лепной грудью попятились, немцы расползлись и попадали в снег. Ротный ударил противогазной сумкой, в ней хлопнуло, потекло, и запахло самогоном.
— Сволочь… — взревел ротный, — самогон пропал.
На лицах солдат всплеск ужаса, горечь утраты и теперь уж беспощадная ярость. Чаще замелькали кулаки, громче мат, с единственно понятным словом «самогон». И когда круп с заплетенным в репу хвостом вынес ротного, на снегу ворочалось нечто страшное, лаково-кровавое.
Я взял снова за руку своего друга, она была чугунно-напряженной.
— Фатеич! — крикнул я в его приплюснутое ухо. Он не слышал. Его смертельно бледное лицо пошло разводами. За матовыми в испарине очками не видно было глаз. И я, обескураженный, соображал: что происходит с добрым, заигрывающим со мной Фатеичем?
Я опять потянул за рукав и хотел уж было поговорить о Ванятке, но Фатеич отдернул руку и неожиданно визгливо закричал, да притом на «вы».
— Как разговариваете со старшим офицером? Как стоите, старший лейтенант?
И я прозрел: эта белизна на скулах, эта гримаса на лице, этот ненавидящий взгляд. А он ронял и надевал очки, нервно похохатывая, украдкой достал наган и, пряча его за спиной, крикнул конвоиру:
— Старшина! Власовцев туда, к той разваленной церкви, к заколоченному входу, — и уж без крика, вкрадчиво, — понимаешь, туда, туда. — И тыкал пальцем туда.
— В штаб приказано, — возразил пожилой старшина, пытаясь разглядеть под душегрейкой погон на плече Фатеича.
— А это что, не штаб? А? Конюшня? — взревел Фатеич.
— Как будет приказано, — сказал старшина и хрипло скомандовал: — Власовцы которые, выходь к сгоревшей церкви!
Передо мной проплыла окровавленная борода, и я с ужасом увидел норку вместо глаза и что-то висящее на красной тряпице. Но более испугался, узнав в великане чернобородого Афоню. Другой власовец втягивал в плечи голову, волосы топорщились, как сено на мокрой скирде, и по ним лилась кровь, превратив лицо в красную моргающую болванку, но это было не его, не Ваняткино лицо, и мне полегчало. Но не успел я обрадоваться, как увидел одинокую фигуру в мышино-зеленой шинели позади всех. Он шел, высоко поднимая ноги, и когда я увидел эти босые ноги, я вторично в этот день потерял слух и стал всхлебывать воздух, тереть металлическую бляху, но все глядел на белые ноги на искрящемся снегу. Они осторожно ступали, не оставляя следа, средь рубленых отпечатков танковых шипов. Потом приблизились алюминиевые пуговицы на мышиной зелени одежды, и русые волосы, и воспаленный взор.
— Ванятка! — крикнул я. Он даже не вздрогнул, продолжая так же осторожно ступать, держа ладони под мышками. Такой же устремленный в оранжевую даль взгляд. Его не били.
И вдруг меня осенило — его не бьют, потому что он не виноват.
Шок проходил, и звук наплывал сначала скрипом снега под ногами, потом омерзительно тонким срывающимся голосом Фатеича: «Христосика сумасшедшего к церкви и капитана, эсэсовца, гадюку, тоже!».
Два солдата, выбрасывая валенками снежные лепешки, побежали к голове колонны, а до меня смутно доходил смысл, и когда дошел, я зубами стянул крагу, впившись взглядом в багровый затылок Фатеича, мои пальцы крались к кобуре. Он обернулся, и мгновение мы с ненавистью смотрели друг другу в зрачки — я с крагой в зубах, он с дрожащим наганом в волосатых руках, и наконец он вкрадчиво сказал:
— Ты это, Фелько, брось, не шуткуй, а то как бы не того… — затем, переложив наган в левую руку и все так же пряча его за спину, он стал по стойке смирно, приложил к козырьку руку и визгливо скомандовал: — Старший лейтенант, смир-рна!!! Приказываю вам: к самолету — марш!
Генерал, осенило меня, только генерал поможет, к нему!
Я понесся наверх по лестнице, и сквозь звон ступеней долетали визжащие обрывки команды:
— Старший лейтенант, приказываю… за невыполнение!..
Я распахнул дверь и обернулся, и увидел всех сразу там, внизу. Фатеич по стойке смирно с ладонью у козырька. Красные фигуры власовцев на заснеженных ступенях у заколоченной накрест церковной двери и несколько солдат с обращенными в мою сторону лицами. Невдалеке конвоиры подгоняли прикладами капитана. «Быстрее, — дернулось во мне. — Как можно быстрее!».
В коридоре темно, вонюче и горячо. Замелькали двери с меловыми номерами. Я без стука ворвался к генералу и облегченно вздохнул. Генерал был у себя и парил в тазу больную ногу. Брови генерала удивленно поползли.
— Там!.. — задыхаясь, выкрикнул я. — Там Фатеич хочет убить людей. — При слове «Фатеич» генерал нахмурился, пожевал бесцветными губами, шевельнул полоской черных усиков. — Там власовец один, вместе в школе учились. Он искупит свою вину кровью. Он искупит!..