Он лежал и размышлял о том, что главное осталось позади. Война оживала лишь на этих пожелтевших листках. А теперь остаются лишь видения и ожидание чуда, которого не дождаться никогда.
Феликс выкинул окурок, поднял стекло и, укладываясь, опять подумал о рыжей женщине, подумал, что это последняя его безнадежная любовь, больше не будет, да и не нужно. Он выключил плафон и тут же с открытыми глазами впал в странный полусон.
Он видел снежные горы, отроги и ущелья, полные лунных теней, и в то же время понимал, что лежит на спине и белеет простыня на поднятых коленях. Но сон все плотнее обволакивал, и он увидел стадо овец на плато и пастуха. Где он видел пастуха? Где он видел его чуть косящие голубые глаза? Где? И почему пастух в немецкой зеленой форме?
Не стало ни гор, ни стада, лишь пастух надвигается и шепчет: «Не узнаешь? Много лет назад я тоже был живым, потом тот тихий город, и церквушка, и Фатеич… Вспомнил? Мы с тобой два василька под голубым русским небом…» — «Ванятка!» — вскричал Феликс, но не мог шевельнуться. Пастух молча расстегнул мундир, отвернул полы, и Феликс увидел огромную красную гвоздику на его впалой груди. Пастух так и оцепенел с алой гвоздикой и разведенными полами в руках, а Феликс, стараясь не глядеть, мучительно отворачивал лицо, но шея была чужой, и язык был чужой и издавал лишь мычание, не подчиняясь ему. «Ванятка, — наконец, взмолился Феликс, — не молчи, крикни хоть что-нибудь». — «Что крик по сравнению с моим молчанием?» — тихо сказал пастух и умолк, а Феликс напрягся более, боясь пропустить хоть слово, боясь, что он замолчит, как ему казалось, теперь уж навсегда, но пастух продолжал: — «Я расстрелян, меня нет, а ты жив и отказался от той, которую так долго ждал. Так чего лежишь? Она ждет…»
И тогда раздался грохот. Феликс вскочил весь в поту. Темнота, лишь рубаха белела на руле. Он повглядывался в окна. Кипарисы черными вершинами мели в звездном небе. Никого. Ветер, шишка упала на крышу, но в другом окне что-то белело и исчезало, и появлялось вновь. Он отворил дверцу и по мягкой колкой хвое, словно слепец с вытянутой рукой, проследовал в темноту. Это был его распластанный лобан, он прокручивался на низке и фосфоресцировал. Эта рыба убита для нее, подумал Феликс. Стоя перед мертвой рыбой, он видел только Натали и уже не мог думать ни о чем другом.
Завтра она принесет свитер, мы встретимся, и я вымолю прощение. Эта мысль окрылила его, но ликовал он недолго. Вернувшись к машине, он закурил, и при свете спички увидел что-то темнеющее на капоте. Он так и замер босиком на холодной хвое, испугавшись догадки; спичка обожгла пальцы, потухла. Он протянул руку, нащупал свой свитер. Вот и все, подумал Феликс, она приходила, а я проспал. Все! Сегодня ее день рождения, а что я подарил? Что? Злобу, хамство? Он вспомнил, как прильнул к ней и как холодно она отвергла. Конечно, конечно, страдал и казнился он, она выкинула в море кольцо, а в темноте поворачивался и белел убитый лобан.
Решение пришло неожиданно: он надумал подарить ей громадный букет роз. Он не знал, где и как их достать, но был уверен, что достанет, и мучительно соображал — где? Ну, конечно, вспомнил он, в «Никитовке», в государственных парниках разводят розы для встреч политиков и коронованных особ. Я достану их! Достану! Пусть она спит, пусть под полом мирно скребется мышь, а я буду ползать в бурьянах, и сторожа будут травить меня собаками. А если поймают? Кто из «нормальных» поверит, что седой увалень полез воровать цветочки? Кто поверит, что влюбился? Сами «нормальные» и в молодости розочек не воровали. Какой смысл? Из-за десятка цветов получить заряд дроби в зад? Ну, скажем, из-за туши мяса или мешка картошки — это понятно, это можно пострадать. Но я добуду розы, и более того, за деньги, приготовленные на мотор, куплю кольцо. Кольцо — золотое и обязательно с брильянтом — ее месяц Овен. Эта мысль взбудоражила, сделала счастливым, и он заторопился.
В кабине над смятой постелью мутно зардел плафон. Феликс поспешно надел джинсы, кеды, свитер и куртку, затем выбил камни из-под колес и завел мотор. Мотор кашлял, но он не дал ему прогреться, тронул, и фары светом проломили ночь.
* * *
Было два часа, когда он остановил машину в горах над ботаническим садом, на развилке залитого луною шоссе, и решил продумать план. Отыскал бинокль, бутылку с остатком коньяка, термос и сел на выбеленный луной парапет. Его ноги повисли над обрывом, над чернеющим внизу лесом, над посеребренными петлями шоссе. Он отхлебнул из бутылки, запил теплой кофейной бурдой и подумал, что нельзя держать кофе в термосе — прокисает. Внизу средь бора белел административный корпус; он поднял бинокль и разглядел венецианские окна, увитые плющом, и даже ласточкины гнезда под карнизами. Ниже и левее, в бархатистой черноте сада, буквой «Г» сияла стеклом под луной оранжерея. Напротив он разглядел и одноэтажное строение, вероятно, для садовых рабочих, насчитал три крыльца и подумал: это плохо, их там много, но тут же и спросил себя: «А как ты хотел? С гарантией сельсовета и за подписью начальника милиции? Поймают — мало не будет». И мысль о том, что он может пострадать из-за нее в ночи, возбудила еще сильнее. Еще ниже мерцало ртутью озеро. Он подвел окуляры, в них закачались, заискрились лунные скорлупки. Итак, глядя в бинокль, решил он, спущусь по шоссе с выключенным мотором, спрячу машину в кустах. Он поразглядывал асфальтовую площадку и киоск на ней. Потом проберусь к озерку и от него по тому темному оврагу к парникам. Он допил бутылку и при свете луны прочел: «Великолепный виньяк Мариам Бадель, перегнанный из заботливо выбранных вин». Ну что ж, принеси мне счастье, госпожа «Пустая бутылка», ты великолепна в своей золотисто-парчовой юбчонке, но я брошу тебя вниз, и если долетишь до шоссе — значит, удача. И что было силы бросил. Бутылка падала, поблескивая над чернью сосен. «Десять, одиннадцать», — досчитал он… и тогда долетел шорох и звон. Бутылка не долетела, врезалась в хвою. Но операция продолжается, решил он. Ты слышишь, рыжая грива? А не слишком ли ты много хлебнул этой самой «Мариам Бадель»?
Он заторопился, с термосом в руках юркнул под машину, выплеснул в барабаны кофе, чтоб не скрипели тормоза, а остаток вылил в пыль и уж грязью замазал номера и блестящий под луной никель. Машина помрачнела и приобрела военный вид. Феликс собрался и испытал давно забытое чувство леденящей тоски перед опасностью. Так было перед боевыми вылетами. И назывался этот страх — предполетная лихорадка. Пора! — решил он и отпустил тормоз. Машина нехотя вкатилась под арку, но, набрав скорость, бесшумно понеслась вниз по темным сосновым коридорам да залитым луной полянкам. Тормоз не скрипел, но чуть держал, и Феликс на поворотах еле успевал выруливать, пока, не потеряв бег, машина не пересекла асфальтированную площадку, пустынную в бледном свете неона. На ней — кузнечиком притаившийся мотоцикл да заколоченная кассовая будка.
Наконец, под колесами захрустели желуди. Феликс затормозил в кромешной тьме под дубом. Великолепно, порадовался он, машина не видна с дороги, а главное, стоит с уклоном — отпусти тормоз, и бесшумно покатит до самой нижней прибрежной дороги. Ведь не напрасно мои почитатели написали на корме «Фантомас»! Вернусь — покатаю их.
Рядом шумел поток, это тоже обрадовало: если по нему подняться, он непременно приведет к озеру. Феликс поспешно покурил, опустил в карман кусачки, фонарик, ключ оставил в замке зажигания, притворил дверцу и был готов. Держась за обнаженные корневища, он спустился в темноту, в овраг, в журчащий поток. Вода сбивала с ног, леденила. Его путь пересекали лозы дикого винограда и колючие ветви ежевики; он поработал кусачками и преодолел их, преодолел на четвереньках и бетонный тоннель водостока и вышел к озеру. Он прикрыл рукой фонарик, и луч заскользил по чугунной решетке, обросшей плющом. Через парапет по зелено-бархатной тине струилась вода. Он нашел промоину в ограде, но дыра была заделана колючей проволокой и заросла плющом. Он опять поработал кусачками, пролез в дыру и по пояс в воде пересек озеро. И наконец — овраг, тот, который он видел в бинокль. Он узок, поток в нем неглубок, но мчал с такой силой, что вода поднималась до пояса и сбивала с ног. Феликс поднялся по нему, откидывая застрявшие ветки, а берега сжимались черными стенами, и лишь наверху голубой рекой светлело небо. Наконец над ним зачернел сарай. Свинарник, догадался он по удушливому зловонию. Свиньи принадлежат, конечно, садовникам. Он выбрался наверх в «рощу бесстыдниц». Их стволы, изогнутые в экзотической неге, белели под луной. Он обнимал дерево и, поглаживая щекой полированную кору, отдыхал.