Год спустя мой следователь после двухнедельного перерыва вызвал меня из камеры; на столе — два телефонных аппарата, он и сам — напряженнее, солиднее. Ясно, что не он попросил поставить у себя в кабинете подслушивающее устройство, на старомодный манер вмонтированное в телефон. «Что случилось? Нас с вами увековечивают?» — показал я на второй аппарат. «Не понимаю, что вы имеете в виду», — ответил он, высокомерно поджав губы. «Я рад, что вас тоже держат под контролем. Если уж подслушивать, так или никого, или всех. Скажу больше: за вами бы я следил тщательнее, чем за самим собой, потому что я уже разоблачен, а вы — еще нет. Вот он, мой мозг, заглядывайте в него на здоровье, у нас с вами общих мыслей немного, а тех, что есть, я стыжусь. Но вы — вы пока еще интересное лакомство, вы, может, противник существующего строя, только переоделись полицейским». У меня даже настроение поднялось от сознания, что хотя бы магнитофонная лента сохранит что-то от унылого абсурда ситуации. «Я вызвал вас не затем, чтобы вы надо мной потешались, — строго сказал он, словно какой-нибудь измученный репетитор, который пытается возвратить рассеянное внимание ученика к материалу урока, — Давайте поговорим разумно», — без всякой надежды воззвал он. «Раз уж я ни с кем, кроме вас, не имею возможности разговаривать, то ладно, я и с вами готов потолковать хоть чуть-чуть разумнее. Но до сих пор вы мне ставили одни бредовые вопросы, так что, пожалуйста, спросите что-нибудь разумное». «Была ли у вас в октябре прошлого года какая-нибудь особая политическая линия?» «Я делал то, что делал. Это и была моя линия». «Вы во всем были согласны с Н.?» «Я и с собой-то не во всем бываю согласен. Мы были вместе». «Цитирую показания вашего брата». Я тяжело вздохнул. «Вот его слова: мой старший брат в присутствии Н. заявил, что половой акт ставит выше, чем революцию! Вы признаете, что говорили это?» «Идея мне довольно близка». «Еще раз цитирую подробные показания вашего брата: „При составлении списка членов будущего правительства мой старший брат не претендовал ни на один портфель. В знак признания своих заслуг он лишь просил баржу на Дунае, чтобы устроить на нем плавучий музыкальный публичный дом и пригласить туда, с целью прожигания жизни, своих друзей“. Вы признаете, что говорили подобное?» «Признаю: нет такого министерства, возглавить которое я бы хотел сильнее, чем получить плавучий бордель с музыкой». Следователь был доволен, меня же сжигала ярость на Дани с его болтливыми протоколами: он даже шимпанзе помянул с затрещиной. Лишь потом я узнал, что этими двумя фразами он вытащил меня из петли. Т. — полоумный, его даже как противника не стоит всерьез принимать, думали про меня. Из нашей компании повесили в основном тех, в ком пафос оттеснил чувство юмора.
22
Две недели суеты и неразберихи; мне ни разу даже выспаться нормально не удалось. Брат спал не больше моего — и при этом лихорадочно и нетерпеливо действовал. Организовывал комитеты, какие-то общества с головоломными названиями — и не мог насытиться ими вволю. Но поскольку печать одобрения чаще всего мог получить только при моем содействии, то бессовестно висел у меня на шее. И постоянно поносил меня последними словами: я был и мерзопакостный реформист, и либерально-бюрократическая размазня, и понятия не имел о том, что такое революция. «Что, если тебе лечь и поспать?» — умолял я его. «Речи об этом не может быть!» — тряс он головой — и засыпал сидя. Он и маленьким-то стеснялся спать; «Просто я думаю так, с зажмуренными глазами», — оправдывался он. Под видом правительственного задания я натравил на него аппетитную, пухленькую студентку, одну из тех, кто, в сапогах и с автоматом на груди, восторженно суетился у меня в приемной. В патрульных поездках по городу девушка требовала, чтобы он говорил ей о метафизике революции и о том, кого следовало бы поставить к стене, и, щебеча, так притискивала его к стене, что он едва мог дышать. Дани совершил то, чего, должно быть, требовала от него в тот момент всемирная история; девица изумлялась и выла — по словам брата, точь-в-точь как волчица в дебрях, нашедшая своего единственного; надо как-нибудь пойти послушать, как воет в дебрях волчица, которая нашла свою пару. Брат зажал девушке рот подушкой и в революционном экстазе повторил подвиг; но после этого бегал от зачарованно сопящей, толстой студентки так же, как я бегал от него; как оказалось, не меня одного нервирует, если от тебя все время что-то хотят.
Однако он, слава богу, по-прежнему обожал и умножал комитеты с пышными именами, единственная положительная роль которых сводилась к тому, что благодаря им я мог хоть ненадолго от него избавиться. Адъютант, пресс-секретарь, тайный советник, суровый личный секретарь, единственный брат, сварливая жена — все это были ипостаси Дани, которого небеса послали на мою голову, очевидно, за то, что я нарушил обет никогда больше не соваться в политику. На людях он отходил в тень, хотя все равно и для слепого очевидно было, что он знает все куда лучше, чем я; а когда мы оставались вдвоем, поносил меня последними словами, топал ногами, устраивал истерики, втягивая меня в новые и новые авантюры. Напустив на лицо важность человека, причастного к тайнам, он, как нож сквозь масло, проходил через толпу в моей приемной, и все понимали, что он тут по крайней мере второй по значению и что обойти его никак нельзя. Он организовал вокруг меня заслон из телохранителей, преодолеть который мог лишь тот, кого он к этому подготовил; затем, провожая посетителя, он в приемной исправлял мои промахи. Он обожал в самый неподходящий момент врываться на заседания и, с трудом переводя дух, сообщать последние новости, после чего революционный энтузиазм уже не позволял собравшимся мыслить сколько-нибудь последовательно. Он обладал виртуозной способностью завести трех человек так, чтобы они, схватившись за телефон, собрали в кучу еще тридцать; умел моментально раздобыть кому-нибудь офис, секретаршу, машину, печать и вооруженную охрану, набросать проект резолюции и заставить других бешено составлять страстные заявления. Все это он в конце концов обязательно подсовывал мне на визу. Множительная и типографская техника подчинялась мановению его руки, и обращенные к общественности заявления, под которыми, навязчиво бросаясь в глаза, всегда красовалась моя подпись, тут же разлетались к широкой публике, одновременно попадая и в аккуратные досье, делая работу будущих следователей настоящей легкой прогулкой. Они с готовностью цитировали большие куски текста, а если я удивлялся, клали передо мной бумаги. «Это ведь ваша подпись, не так ли?» — спрашивали они с иронией. «Моя, чтоб ее разорвало», — бормотал я подавленно. Материалы следствия по моему делу — в основном творчество Дани — едва умещались на столе, омерзительной своей массой все ближе подталкивая меня к мрачному деревянному сооружению на тюремном дворе, под которым на пути в царство небесное провели несколько минут многие мои друзья.
Я вспоминаю изящно-высокопарные речи Дани, которые он произносил после второй мировой войны, в ширящемся молодежном коммунистическом движении. С повязкой на рукаве, беспрерывно сигналя, он проносился на мотоцикле вдоль становившихся все более ритуальными колонн, словно режиссер, который внутренним взором охватывает все стотысячное шествие; он раздавал указания руководителям групп, потом крепил связи с массами. «Что это такое, девчата? Стадо овец?» — гладил он румяные щеки девушек в форменных рубашках. «Выше флаг, радость моя!» По его громогласной команде колонна затягивала какой-нибудь революционный марш, и он пел вместе со всеми. Он всегда разрывал круг хоровода возле самых привлекательных девушек, чтобы, положив руки им на плечи, ускорить темп. Где бы он ни появился, его встречали улыбки; если он открывал рот, все замолкали; молодежь чувствовала: хоть его мотоцикл и урчит тут, в их кругу, сущностью своей личности Дани там, наверху, на трибуне, оттуда машет рукой собирательному понятию «молодежь». В свой кабинет он тайно приглашал избранных и по секрету делился с ними сведениями, которые иной раз появлялись в печати только дня через два. У него был отряд посвященных, которые готовы были умереть за него и, сияя, проводили в жизнь его особую линию, которую можно было уловить разве что в стиле. Сознанием собственной важности Дани умел заразить, словно испанкой, все свое окружение; разговаривая с ним, человек чувствовал, что ему тоже понятны тайные пружины, которые скрываются под поверхностью вещей, и тем самым тоже зарабатывал себе неприятности, поскольку почва под ногами у Дани рано или поздно, но обязательно начинала дымиться. Всегда находились поблизости тусклые, некрасивые девицы, которых он не удостаивал внимания, пресные организаторши, с которыми он обращался с ледяным скучливым пренебрежением. Девицы эти в его размашистости видели анархизм, в его ласковом панибратстве — аристократизм, — и не были в этом так уж неправы. Как ни старался он услышать, что они ему говорят, внутренняя зевота отвлекала его внимание от того, что его не интересовало. Не на пользу ему было даже то, что он умел поднимать в широкую перспективу лозунги пропагандистских брошюр: подозрительно было, что у него имеются свои теории, которые он не выводит из официальных, а всего лишь согласует с ними. Писал он, импровизируя, часто прибегая к парадоксам, но этим лишь разжигал зависть у серой армии функционеров. В классические времена он мог бы стать ведущим оратором какой-нибудь фракции меньшинства, который в пылу полемики высмеивает оппонентов, доводя их до белого каления. Но в нем не хватало — столь важной для лидеров большинства — способности с помощью хитроумного взвешивания, когда все мнения уже прозвучали, отсекая преувеличения, добиться общего согласия. На футбольных полях нашего детства я был капитан, он — капризный и своевольный вице-капитан, который лишь затем приходил в мою команду, чтобы плести против меня интриги. Его загадочные, необъяснимые прозрения, вспышки гениальности и позже поражали знакомых, но полагаться на него люди остерегались. Он был слишком худым; кто знает, что за демоны раздувают сзади его гриву, его балахон? И вот сейчас мы опять были неразрывно с ним связаны; там, где я что-нибудь начинал, тут же появлялся он, как посланец рока. Вечно спеша, он ссорился со всеми, с кем я, может быть, лицемеря и сдерживая себя, но еще посотрудничал бы; он выбалтывал и то, что я даже от него скрывал. Он скучал, если вокруг ничего не происходило; я любил, чтобы события вызревали сами собой, он же любил действие ради действия. «История — женского рода, ее нужно чуть-чуть изнасиловать, чтобы она была счастлива», — говорил он. Минула полночь, в парадном зале Парламента было холодно, мы были вдвоем; брат налил в рюмки палинки, я растрогался, и мне захотелось быть с ним откровенным. «Беда в том, Дани, что я пытаюсь выбросить из себя как раз то, что ты в себе концентрируешь. Вот почему я не могу от тебя избавиться; даже наоборот: ты мне необходим». Он улыбнулся и предложил пойти в клубную комнату, сыграть в пинг-понг. Мальчишкой, выторговав у меня, в нарушение всех правил, разрешение ложиться на стол животом — у него-де ракетка до сетки не достает, — он чаще всего обыгрывал меня. Пока я бегал за улетевшим мячиком, он, открыв рот и расставив ноги, подпрыгивал на месте; видно было, до чего ему хочется выиграть.