Старик терпеливо выслушал меня и встал. «Ваши размышления умны, но люди зовут меня, и я пойду к ним. Пожить в покое среди этой катавасии — что может быть лучше для старого человека? Но если все эти люди, которые скандируют мое имя, рискуют жизнью, то и я не могу прятать голову в песок. И знаете, я уже усвоил, что события складываются не так, как мы представляем в своих мечтах — или пусть в самых кошмарных видениях. Как-нибудь по-другому. Как написано в книге судьбы, что ли; а как именно, нам знать не дано. Поэтому мы должны делать то, что велит нам долг. — Он, словно извиняясь, улыбнулся мне. — Знаете, кальвинистское воспитание не забывается. Вы с нами?» «Конечно». «Почему бы вам не пойти домой?» «Потому что я осел», — сказал я, и мне было очень приятно, когда он положил руку мне на плечо.
20
В политике старик не был совсем дилетант; он десять лет отслужил советским чекистом, но, несмотря на это, сохранил молодой энтузиазм, который позволял ему сочетать западный демократизм с властным большевистским рационализмом. То, что между геополитическим положением и демократической альтернативой можно, с помощью чувства долга и призвания, создать прочный мост, — заблуждение элегантное, но плачевное. Наши с Н. различные взгляды на дистанцию между идеологией и историей объясняются тем, что в пятидесятых годах он, опальный университетский профессор, жил в ожидании, что история подтвердит его правоту, его особое мнение, я же целых два года до рассвета читал классические романы из тюремной библиотеки. Проникаясь чувством эстетического совершенства, я пытался подготовить себя к отодвигаемой со дня на день, но каждое утро ожидаемой казни, которая в конце концов так и не состоялась — благодаря Г., который, как ни ненавидел меня, все-таки спас от смерти. Он доложил Р., что меня вздернули, мне же не потрудился сообщить, что я получаю шанс жить дальше. Возможно, с его стороны это была еще одна форма изощренного садизма; возможно, он просто колебался или вел какую-то свою игру; как бы там ни было, в течение двух лет ежедневно готовиться к тому, что сегодня ты сыграешь в ящик, — это утомительнее, чем один раз действительно сыграть в ящик. Но я все равно ему благодарен: ведь, в конце концов, жить интереснее, чем не жить. В течение двух лет я, все время проживая последний день своей как бы заминированной жизни, отвык видеть будущее как залитый майским солнцем луг, по которому ты скачешь на добром коне, пока не устанешь, а то и еще дальше.
Спустя три года, опять оказавшись в тюрьме, я защитил память Н., старого моего друга, от обвинений в пассивности и тупости, прибегнув к радикальному средству: отхлестал по щекам Дани, своего младшего брата и кошмарного соседа по камере. В моих глазах Н. — воплощение восточноевропейской трагедии. Сколько незаурядных, предприимчивых и самонадеянных людей здесь плохо кончили; такова же была и его судьба. И вообще этот аккуратный, доброжелательный профессор, при всем моем преклонении перед ним, все же чуть-чуть был комичен. Может быть, потому, что в большей, чем это необходимо, степени верил, что, кроме него, никакого другого решения ситуации нет и не может быть и что, стоит ему повысить голос, ученики присмиреют и послушно пойдут за ним, куда он укажет. Полагаясь на свою удачу, на магию своего слова, он пытался совершить невозможное. Он стал учителем нации не после того, как каждого, кто выбрал место не вполне разумно, настигло возмездие, и не в тот момент, когда народ, примерно проученный за своеволие, с проломленной головой, ждал от него, что он постепенно выпустит из кутузок уцелевших повстанцев. Если бы венграм удалось добиться замены колониальной кабалы доброжелательной опекой, его это не устроило бы. Ему нужен был новый общественный договор. Он планировал такое правление социалистов, профессионалов своего дела, которое находилось бы под контролем многопартийного парламента, советов рабочих депутатов и независимых профсоюзов. Демократия без социализма хороша для капиталистов, социализм без демократии — для партийных чиновников; но рабочим и крестьянам не нужны ни фабрикант с помещиком, ни партсекретарь. Они знают, что правительство, реальная власть всегда будут в руках политиков, а не у них в руках; для них важно, чтобы они принадлежали власти не со всеми потрохами, чтобы они могли от нее защищаться. Господин профессор упорно и всерьез считал, что его задача — делать то, что хорошо для рабочих и крестьян. «В Восточной Европе люди не только пострадали от своей истории. В данных обстоятельствах они, собственно говоря, выстрадали ее. Они несчастны ровно настолько, насколько позволили сделать себя несчастными. Нужно тщательно взвешивать не только риск действия, но и риск бездействия», — сказал он мне однажды. Смерти он не искал; но когда невозможно было, не теряя себя, отойти в сторону, он честно посмотрел ей в лицо.
Когда мы толпой выходили к машинам, я представил, как русские танки, беспрерывно стреляя, очищают улицу от демократических масс. Можно ли рассчитывать, что мы переживем потрясение, да еще и кормило власти останется у нас в руках? Во всех моих игровых партиях, девять к одной, дело шло к проигрышу, и все же я — вот он, жив и здоров. Я смотрел на раскрасневшееся лицо старика: это было лицо доброго дедушки, но в глазах его светилась самоубийственная решимость, и, хотя две недели с коньяком представлялись мне куда как заманчивыми, я, растроганный Санчо Панса, послушно шагал за округлым, приземистым Дон Кихотом к двухсоттысячной толпе, которая от него хотела услышать, что сейчас будет и как будет. Мы или останемся в живых, или нет; если мы победим, я успею еще выйти из игры; если потерпим поражение, меня так и так выведут из нее; а то и, может быть, выселят из этой долговязой бренной оболочки мое отравленное скепсисом сознание. Уже сидя в машине, я взял бутылку и сделал солидный глоток из горлышка; что ж, гулять так гулять, поедем в эту недоделанную революцию. «Опять хлещете, — сказал старик осуждающе, как осуждают телохранителей, — Напрасно: сейчас ваш трезвый разум как раз понадобится». У меня не хватило духу ответить ему, что трезвый разум сейчас нужен в последнюю очередь. За его ворчаньем я ощутил и некоторую озабоченность, премьер-министерские размышления: а заслуживает ли этот пьянчужка бархатное министерское кресло? Честное слово, из тех, кто на ангельских крыльях добрых намерений сопровождал старика в этот путь, были общественные деятели, куда более достойные уважения, чем я; в путь, который — учитывая его крепко скроенные, слегка провинциальные нравственные устои — вел прямиком к виселице.
21
Чтобы погасить торжественность ситуации, а заодно оторвать его от тревожных раздумий о составе правительства, я рискнул неуклюже пошутить. «А все-таки, дядя И., славно потрахаться — стоит куда больше, чем революция. Там только ребенок может родиться, а тут — куча гробов». Старик невозмутим. «Если жизнь станет свободной, у людей появится и охота детей делать». «Вы уже думаете, что будет потом?» «Приятно поразмышлять». «Есть у меня одна мечта. Знаете, что я попрошу в награду, когда вы станете помазанным отцом народа? Баржу на Дунае, с двигателем». «Зачем вам баржа?» «Выкрашу ее во все цвета радуги, украшу лампионами, музыка будет играть постоянно, и устрою я на нем плавучий бордель. Девицы — одна другой шикарнее, клиенты — друзья-приятели, и будем мы плавать туда-сюда по этой угрюмой Центральной и Восточной Европе на пестром, в огнях, плавучем островке легкомыслия, анархистская республика шлюх и брандахлыстов: так и выплывем себе из политики. Ведь стоит только на минуту представить, что мне грозит опасность получить министерский портфель, у всех у нас мороз по коже». «Одно ясно, — сказал старик, — генпрокурором я вас предлагать не буду. Может, учредить, специально для вас, министерство развлечений?» В этот момент я получил сзади такую затрещину, будто был уже на допросе. Кто-то прыгнул мне на колени, весело ощерил зубы, дернул меня за ухо; косматый, дурно пахнущий, попробовал бесцеремонно подобраться к спрятанной у меня в кармане фляжке. «Цыц, Аристотель!» — прикрикнул владелец машины на шимпанзе-алкоголика, собственность моего брата. «Хорошее, однако, начало», — пробормотал я себе под нос.