Он стоял посреди двора. Ребенок опять закричал. На необычайно высокой пронзительной ноте. И тогда произошло вот что: со всех сторон встрепенулись лесные деревья, заколыхались, как женские бедра, раскатывая по своим ветвям мощный рокот. И вдруг тысячами вспорхнули птицы. Снегири, иволги, дрозды, овсянки. Запах сена горел в воздухе с силой ладана. Сквозь этот запах и летели птицы. Все небо превратилось в сплошное благоуханье. Во вкус свежести и увядания, сахара и перца, который клевали птахи в своем пьяном полете. Горюнок почувствовал, как у него подкашиваются ноги, словно его придавило этим фантастически тяжелым сенным духом. Вдруг ужасная боль разорвала ему живот. Он рухнул посреди двора, не выпустив ребенка, все так же прижимая его к себе. Тихо спускался вечер, июньское солнце набухло красным, почти пурпурным цветом — цветом волос ребенка. Такой же огонь набухал и во чреве Горюнка, кромсал ему поясницу. Он яростно поводил плечами, корчился на земле, зажав ребенка меж бедер. Его лицо и тело истекали потом. Он свернулся клубком вокруг ребенка, стонал и дрожал. Ребенок не шевелился. Заснул на Горюнковых чреслах. Птицы носились во все стороны, накрывая землю своим пением.
В вечерней теплыни запах сена стал еще острее. Красно-оранжевое небо пересекала длинная полоса курчавых облаков цвета абрикоса. Солнце медленно опускалось за деревья — пламенеющие, колеблемые ветром факелы. Горюнок издал последний стон — пронзительный, прерывистый, рассеявший птиц. Потом настала тишина. Огромная, по всей земле. Ветер стих. Остался только запах сена. Горюнок медленно повалился на бок, держа свернувшегося комочком ребенка в своих горстях. Пичуги обрушились на кусты и сады и тотчас же брызнули во все стороны, неся в своих клювах грозди смородины, расклевывая ягоды на лету. Мелкий, кисловатый дождь запорхал в воздухе. В третий раз новорожденный ребенок испустил свой крик. Жизнерадостный, как раскат смеха. И этот крик был тотчас же подхвачен птицами, которые возвращались в леса, — долгое эхо, разбегающееся волнами в ночи. Горюнок поднялся, качаясь, и стал полной грудью вдыхать вечерний воздух. Вдыхал до головокружения. Ребенок двигал своими ручками. Его кожа и волосы пахли сеном.
Горюнок с удивлением огляделся, словно вновь открывал для себя землю, леса, ферму после очень долгого отсутствия. Смотрел с восхищением. Дышал, и его дыхание было широким, спокойным. И таким же показался ему мир в этот миг — широким и спокойным. Он вдыхал мир. Вдыхал мир в волосах ребенка. И вдруг к нему вернулись тамошние запахи. Все запахи, что были там, далеко от его родной земли, на другом краю света, на другом краю моря, где повредился его рассудок. К нему возвращалась память, поднималась в нем, словно приливная волна. Но он больше не боялся, не боролся против нее. Позволил ей накрыть себя. Он плакал — молча, сжав зубы, широко раскрыв глаза, — и нежно ласкал ребенка, заснувшего у его шеи. «Белаид, — прошептал он, — Белаид…», но не докончил. Больше незачем было заглушать имя мертвого ребенка слезами и напрасными словами. Это имя вырвалось наконец из безумия застывших воспоминаний, чтобы взлететь во вновь обретенное пространство нежности.
Он вернулся к Розе-Элоизе и Никезу. Протянул ребенка Розе-Элоизе. Сказал: «Он проголодался», передавая просыпавшегося малыша. Потом ушел. Долго шагал через луга. Голова кружилась. Он лег под стогом сена, лицом к скошенной траве. Там и заснул. Теперь он мог спать. Его блуждания кончились. Блуждания и муки. Белаид нашел наконец колодец в пустыне, чтобы напоить свою козу.
Колодец в пустыне. На самом краю ночи — там, где занимается день, откуда возвращается память. Пурпурный цвет — ночь, день и память. Пурпурный цвет, прощение и надежда.
Ребенка назвали Феликсом. Но он был такой веселый, такой милый, что все звали его просто Фе, словно этот единственный, чуть свистящий слог лучше подходил к его внешности шаловливого эльфа. А пятно в его левом глазу было не золотым, а пурпурным, как его волосы. Как мир в представлении Горюнка.
И, подобно тому, как при своем рождении маленький Фе приманил лесных и полевых пташек, тучами вспорхнувших в небо, так же, казалось, он влек к себе и людей, став манком Пеньелей. С его появлением жизнь в Черноземье и окрестностях возобновилась; вышла из своего отшельничества и одиночества.
Примерно в то же время вновь появилась Баладина. Как и ее брат Янтарная Ночь — Огненный Ветер, она долго была вдали от Черноземья и своих родных; ее жизнь протекала в другом месте. Сначала в Страсбурге, где в течение нескольких лет она была пансионеркой, изучая музыку, а теперь в Гренобле, где недавно обосновалась. Там она преподавала музыку в лицее. Она могла бы и продолжить музыкальное образование, уехать в другие края, чтобы углубить свое искусство, совершенствовать свою игру у новых преподавателей, но в ее жизни случилось вдруг одно непредвиденное обстоятельство, отклонив в сторону и путь, и судьбу.
Непредвиденное обстоятельство звалось Джейсоном. Это был тридцатилетний американец с глазами цвета барвинка. То, чем он занимался в жизни, была сама жизнь. Он покинул свою страну лет десять назад, и все это время колесил по Европе. Он любил города, старинные города с узкими улочками, с церквями, населенными святыми из мрамора и ангелами из позолоченного дерева, с большими чайными салонами в бархате и зеркалах, где ему нравилось сидеть часами, читая или разглядывая людей. Читал он не переставая, и его память была необъятна; он запоминал все прочитанное. Но запоминал таким образом, что его память напоминала скорее не библиотеку, а просторный вольер или большую оранжерею, ибо сразу по прочтении слова текстов начинали в нем разрастаться, превращаясь в образы, звуки, движения. Тексты в нем обретали жизнь — странную жизнь, целиком умственную, напряженную, хотя малость чудаковатую. И на людей он смотрел так же, как и на книги — проницательно, упорно и немного сумасбродно.
Впрочем, как раз в кафе Баладина его и встретила. В Страсбурге, где он был проездом. Но он в любом месте был проездом, даже в собственном теле, где, казалось, частенько отсутствовал — самым поразительным образом. Первое, что Баладина заметила в нем, были его руки — с очень светлой кожей, с длинными и тонкими, немного нервными пальцами. Необычайно гибкие и красивые руки. Малейший из его жестов был отмечен волнующим изяществом, или, точнее, хрупкостью, потому что было в его руках что-то хрупкое, неуловимо трепетное, беспокойное. Он скорее задевал вещи, нежели притрагивался к ним, скорее ласкал, нежели брал в руки. И Баладина тотчас же вспомнила маленькую Несу, единственного человека из всех, кого она знала до сих пор, наделенного таким же даром жеста.
Она перевела свой взгляд от рук незнакомца на его лицо, и стала изучать, не скрывая любопытства, поскольку смотрела на отражение в большом зеркале напротив, незаметно для него. Он читал. Баладина забавы ради попыталась расшифровать название книги в его руках, так как слова в зеркале отражались наоборот. «The Heart Is a Lonely Hunter».
[29]
Но ее взгляд был так упорен, что она в конце концов привлекла внимание мужчины, чье отражение рассматривала. Он поднял голову от книги и в свой черед посмотрел на Баладину. Их взгляды встретились в зеркале. Она покраснела, оттого что так попалась со своим любопытством, и тотчас же перевела взгляд в другой угол кафе. Но он сказал весело и немного протяжно из-за своего акцента: «Я здесь!» А она, не успев подумать, спросила: «Где здесь?» В зеркале, в зале, или в книге? В тот момент она не смогла бы сказать наверняка, настолько иностранец с хрупкими руками показался ей сном. Спокойным и красивым, просвечивающим сквозь зеркало сном, который нескоро разгадаешь.