После завтрака, поставив сушиться посуду, Лиза сразу же ушла к себе в спальню, прихватив с собой толстый пакет. До самого вечера, когда ей нужно было идти на спектакль, она покидала комнату лишь для того, чтобы приготовить тете поесть. Тетя Маг-да, глаза у которой были по-прежнему остры, заметила, что Лиза плакала и почти ничего не ела. Она поняла, что это связано с письмом и пакетом от профессора Фрейда, и поэтому мудро воздержалась от расспросов. Сочинение ответа стоило Лизе таких затрат энергии, что вечером она ничего не смогла выдать слушателям, и, как заметил один из критиков, выступление ее получилось «бесцветным».
Леопольдштрассе, 4, кв. 3.
29 марта 1931 г.
Дорогой профессор Фрейд,
Ваше письмо явилось для меня большой неожиданностью и доставило мне болезненное удовольствие. Удовольствие – потому что всегда приятно получить весть от человека, которому столь многим обязана. Болезненное – потому что пришлось ворошить мертвый пепел. Но я не жалею об этом, это даже в чем-то мне помогло.
Очень жаль, что у Вас плохо со здоровьем. Верю, что усилия Вашего врача приведут к полному выздоровлению. Мир слишком нуждается в Вас, чтобы позволить Вам «понемногу угасать», да еще и с болью. Очень любезно с Вашей стороны спросить о моем и тетином здоровье. Тетя Магда сильно страдает от ревматизма, но остается жизнерадостной и бодрой, сама я здорова совершенно. К несчастью, прошедший год не был хорош в других отношениях. Прошлой зимой умерла моя подруга из Петербурга, мадам Кедрова (мадам R), оставив мужа и четырнадцатилетнего сына (моего крестника, которого я ни разу не видела). Еще одна моя близкая подруга умерла при родах. Я много думала о детях, которые остались без матери, и, читая «Фрау Анну Г.», вспоминала о трагедии, случившейся в Вашей семье. Надеюсь, Ваши внуки здоровы. Они, должно быть, уже совсем взрослые. У меня когда-то было гнетущее чувство, что один из них ненамного переживет свою мать. Пожалуйста, успокойте меня, скажите, что это не так. Уверена, это было лишь плодом моего тогдашнего больного воображения. Пожалуйста, передавайте привет Вашей жене и Анне, а также Вашей невестке. Встретив ее с Вами в Гастайне, я поняла, что мы могли бы стать хорошими друзьями, если бы имели возможность узнать друг друга получше.
Ваша превосходно написанная, глубокая статья о моей болезни тронула меня сильнее, чем я могу выразить.
Думаю, это понятно и без слов. Я как будто читала историю жизни своей младшей сестры, давно умершей, – в которой видны черты семейного сходства, но, наряду с этим, и множественные отличия: кое-какие характеристики и поступки никак не могут относиться ко мне. Я вовсе не хочу показаться придирчивой. Вы видели то, что я позволяла Вам видеть, нет – намного больше, Вы проникли в меня намного глубже, чем кто-либо. И не Ваша вина, что я, по-видимому, была неспособна говорить правду (или хотя бы отдавать в ней себе отчет). Если теперь это стало для меня возможным, то в основном благодаря Вам.
Отвечаю сразу на Ваш вопрос: конечно же, я ничего не имею против публикации Вашей статьи. Это для меня большая честь. Что же касается моих постыдных – или бесстыдных? – писаний... что ж, если Вы думаете, что они действительно необходимы... Я покраснела, читая их, ведь я надеялась, что они уже давно уничтожены. Их же, я думаю, и публиковать-то нельзя? Но наверное, их необходимо включить, чтобы проиллюстрировать статью? Такая непристойная писанина – как только я могла такое сочинить? Я не говорила Вам, что в Гастайне, несмотря на то, что я была больна, – или из-за того, что была больна, – меня лихорадило от плотского желания. Один нахальный официант, совсем мальчик, украдкой прикоснулся ко мне, проходя мимо по лестнице, а затем посмотрел с холодной наглостью, как будто ничего не произошло. Внешностью он напомнил мне Вашего сына (того, что я видела на фотографии). Во всяком случае, все оставшееся время я предавалась самым необузданным фантазиям, где главную роль играл этот официант. Не знаю, как это увязать с моей гомосексуальностью, но, как Вы знаете, я никогда не разделяла этой точки зрения.
Должна признаться, что на самом деле написала те стихи («неуклюжие вирши», как Вы правильно о них отозвались), пока была в Гастайне. Погода стояла ужасная, целых три дня мы не могли выйти наружу из-за метели. Ничего не оставалось делать, кроме как есть (что я делала по принуждению), читать, смотреть на других отдыхающих и фантазировать о молодом человеке. Майор-англичанин подал мне мысль написать стихи. Он как-то показал мне стихотворение, которое только что написал, о школьных днях, когда он во время летних каникул возлежал со своей возлюбленной (сомнительного рода) под сливовым деревом где-то на юге Англии. Стихи оказались сентиментальными и очень плохими. Я подумала, что смогу написать не хуже, к тому же мне всегда нравилось пробовать силы в стихосложении (конечно, всегда неудачно). Мне хотелось, чтобы получилось что-то шокирующее или, скорее, правдиво отражающее мои противоречивые взгляды на секс. Кроме того, я хотела, чтобы тетя знала, что я на самом деле из себя представляю. Я оставила свое творение на виду, и она его прочитала. Можете себе представить, как она была потрясена.
Когда же Вы мне предложили что-нибудь написать, я решила преподнести Вам эти стихи. Ну и переписала их на партитуру «Дон Жуана». Не знаю, зачем я это сделала. Это указывает на то, что я была невменяема. Когда Вы попросили у меня объяснений, я подумала, что будет понятнее, если вести повествование от третьего лица. Но понятнее не стало. Для этого потребовались Вы, и, по-моему, замечательно, что Ваше понимание еще более углубилось за последующие годы. Ваш анализ моих писаний (материнское чрево и т. д.) поражает меня своей точностью, хотя кажется излишне терпимым к их непристойности.
Корсет как символ лицемерия – да! Но также как сдерживающий фактор манер, традиций, морали, искусства. Мне кажется, в своих непристойных откровениях я предстаю перед Вами без корсета, и мне стыдно.
Простите, что не сказала Вам, что «Дон Жуан» уже был написан. Не думаю, что это важно. Но были и другие обманы, и я решила, что должна рассказать Вам о них, – может быть, тогда Вы решите, что статью необходимо переделать – или вообще от нее отказаться. Я не обижусь, если Вы возненавидите меня за всю ту ложь и полуправду, что я Вам наговорила.
Вы были правы, говоря, что воспоминания о беседке – только ширма для чего-то другого. (Хотя случай в беседке тоже имел место) Однажды в детстве я забрела на отцовскую яхту, когда меня совсем не ждали, и увидела маму, тетю и дядю – все были обнажены. Я так оторопела, что подумала, будто вижу отражение лица матери (или, возможно, тети) в зеркале, но нет, они обе там были. Я решила, что мать (или тетя) молится, стоя на коленях; дядя стояч на коленях позади нее. Совершенно ясно, это был половой акт a tergo. Можете не сомневаться, я не задержалась там, чтобы все выяснить. По всей видимости, мне было три года, когда это случилось.
Все это вспомнилось только пять лет назад, после очень напряженного разговора с тетей Магдой. От брата Юрия (из Детройта) я узнала, что отец умер. Он, конечно, потерял и дело, и дом, жил совсем один, в единственной комнате. Я не то чтобы горевала из-за его смерти, но это известие подействовало на меня, и я решила разобраться с тетей. Бедняжка, ее совсем истерзали угрызения совести. Было ясно, что она от всей души хотела покаяться в единственном дурном поступке в своей жизни. Она призналась, что когда бывала в Одессе, то два или три раза ложилась в постель к дяде вместе с моей матерью. Объяснить, почему позволяла себе так поступать, она могла только тем, что жена, чтобы угодить мужу, способна на многое; и я это понимаю. Кажется, к тому времени мои отец и мать уже долгое время не знали близости. Дядя убедил тетю Магду, что это никому не нанесет ущерба и даже будет милосердно... Что ж, так или иначе, но это произошло, и она из-за этого была совершенно несчастна; так что когда я жизнерадостно приковыляла к ним в тот раз, это оказалось для нее прекрасным поводом сказать: все, больше никогда. Они все надеялись, что я была слишком маленькой, чтобы что-либо понять.